И вот затих бой… Уже редко так, то в одном, то в другом месте, громыхнет разрыв… Но на душе не легче стало. Наоборот, тишина эта мертвая давила грудь страшным предчувствием — не выдюжил ее Ваня этот бой, лежит на овсянниковском поле неживой.
Через час или более ворвался в избу комбатов связной — здесь Катя? Увидел ее и крикнул в темень:
— Здесь она, товарищ капитан!
А Катя на глазах живела, румянец пробился, из глаз словно лучи засияли.
Вошел капитан. Рот перекривленный, лицо исцарапано, шинель в глине измазана, глаза сумасшедшие. Катя к нему бросилась, словно полетела, но он отстранил ее, отцепил флягу с пояса, поднес ко рту и пил из горлышка долго-долго…
Доктор вышел и глядел на капитана не то что зло, но как-то отчужденно, неприязненно. Тот допил все, отдал молча флягу Кате, бросил взгляд на врача:
— Чего смотришь?
— Смотрю, и все, — ответил тот спокойно.
— Раненых всех отправляйте в Бахмутово. Всех, всех.
— Отправляю по мере возможности.
— Не по мере, а всех! Поняли?
— Понял.
Потом комбат подошел к доктору вплотную, взгляд в взгляд.
— Осуждаешь? — спросил и глазами впился. Доктор не ответил, но взгляда не отвел. — Мне это Овсянниково вот где стоит, — продолжил комбат и рукой по горлу. — На всех совещаниях меня склоняют. Побольше бы огонька — взяли бы. Почти совсем подобрались. Надо было… Понимаешь — надо!
— Кому? — спросил доктор и, резко повернувшись, ушел в перевязочную.
Комбат постоял еще немного, хотел было сказать что-то вослед, потом махнул рукой, буркнул про себя что-то и громко Кате:
— Катя, пойдем! — И ушли они.
В избе кто стонет, кто бредит, кто матерится от боли, а один боец, когда комбат ушел, сказал:
— Красиво, черт, шел… Комбат-то наш. Красиво.
— Что толку, — другой в ответ.
— Нет, красиво шел, черт чернявый, красиво.
Опять вышла на крыльцо Ефимия Михайловна…
Стрельба редкая с передовой все еще доносилась, и ракеты шпарили густо. Все небо над Овсянниковом в голубых вспышках, словно марево. И трассирующие нет-нет да прочертят небосклон красными точками.
Вышел и доктор. Закурил и на небо тоже уставился.
— Мучаешься, Михайловна?
— Мучаюсь, Васильевич. — Стали они так звать друг друга недавно. — Если живой Ванечка, прислал бы с кем весточку…
— Да куда там, в заварухе. Не до того, наверное, было.
— Ну как же, должен все-таки о матери подумать. Нет, чует мое сердце — не живой он уже.
Доктор затянулся несколько раз сильно. Разгорелась самокрутка и лицо его усталое осветила.
— Вот что, Михайловна. Могу я послать санитара на передовую, чтоб про твоего Ваню узнать, но… сама понимаешь… Попросить могу. Не приказать — попросить. Вот сама решай. Убьет его — на нашей с тобой совести будет…