Один из колонны остановился и, держа ППШ наизготове, смотрел на подбегающего Борьку, а остальные шли, не обращая внимания. На него-то и налетел Борька, чуть с ног не сшиб, стиснул в объятиях и забился во всхлипах, ощущая, как омокрело лицо от горячих, несдержанных слез.
— Ну, ладно, ладно, чего ты? Отцепись, некогда нам… — вроде недовольно, но на деле растроганно твердил тот, полегоньку освобождаясь от Борьки. — Скажи лучше, немцы где?
— Только прошли. Видишь, деревню жгут, гады. Там еще.
— Рота! Развернуться к бою! Направление — впереди стоящая деревня. Бегом марш! — скомандовал тот и, оттолкнув Борьку, побежал. Тут и заметил Борька у него три кубаря в петлицах.
Колонна быстро развернулась в цепь и побежала к деревне. Кто-то потянул «ура-а», остальные подхватили, и раскатилось оно, не особо слитное, не особо громкое, не особо грозное, но влившее в Борьку такую силу, такой восторг, что, позабыв обо всем пережитом, он тоже разодрал рот и, крича «ура» громче, пожалуй всех, понесся в рядах атакующих, любовно сжимая в руках родимую, образца… дробь тридцатого и не позабыв подать патрон в патронник.
Но тут брызнула из горящей деревни пулеметная очередь по развернувшейся роте, прижала людей в снег. Борька же не залег, только приостановился на миг.
— Давайте, ребята, давайте… Сожгут же гады деревню, — не кричал он, а хрипел простуженным горлом, обернувшись лицом к бойцам. — Давайте, родненькие…
И бойцы поднимались, прибавляли бегу, несмотря на поющие вокруг пульки, рябившие около них снег, с удивлением глядя на какого-то суматошного нового бойца, который вдруг ни с того ни с сего вздумал ими командовать, да и не только командовал, но и бежал впереди всех, крича как оглашенный, и которого ни одна пуля не брала, будто заговоренного…
А Борька все хрипел:
— Скорей, ребята, скорей… Сожгут же, курвы… — И бежал, опережая остальных и увлекая их за собой тем порывом, которым была полна его душа, — со своими он, со своими, и — в бою… Так вперед же, вперед!
«ТЫ ПРОШЕЛ СТОВЕРСТЫЙ ПУТЬ…»
Письмо фронтовому другу
Дорогой Михаил! Вот и наступил 1985 год — год сорокалетия нашей Победы.
Думали ли мы, гадали, что доживем до этой даты? Конечно, не думали. Особенно там, на войне. Но вот дожили… Честное слово, не верится даже. Все чаще и чаще вспоминаю нашу встречу в восемьдесят втором, то есть ровно через сорок лет, почти через всю жизнь. А встретились-то, и будто не было их, этих лет, будто совсем недавно видел тебя, вышедшего из боя, окровавленного, побелевшего от потери крови и от всего того, что творилось на том овсянниковском поле — твой взвод лежал еще под огнем, а моему уже была дана команда «Вперед!». Мы не успели ни о чем поговорить. По-моему, я помог тебе перевязаться и после этого подтолкнул — иди, мол, скорей в тыл, пока не добили, а ты глядел на меня как-то виновато, переминаясь с ноги на ногу… Я понимал, что тебе трудно уйти и оставить меня — ведь мы договорились, что в случае чего никогда не оставим друг друга на поле боя. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Вынесем! Тем более после того, как — ты, конечно, помнишь! — мы с тобой увидели на рассвете, как почти на середине «нейтралки» очнулся и поднялся раненый, не вынесенный после вчерашнего боя, сочтенный, видимо, убитым, и как почти час, то падая, то поднимаясь, он добирался до исходного рубежа, то есть к нам. А мы все, жаждая помочь ему, боялись выбежать на поле, потому как были уверены, что тогда они добьют его… Помню, как рвался наш ротный санинструктор и как удерживал я его, но не удержал: когда раненый еле-еле все же добрался до наших позиций метров на сто и упал, видать, потеряв уже сознание, — санинструктор пробежал тяжкие сто метров и притащил на себе лейтенанта в маскхалате, с очень большой раной в бедре.