Торричелли. В самом деле, не понятно, почему греки не попытались сделать это? В чем здесь причина?
Галилей. Греческие философы часто обсуждали движение. Рассмотрим, например, парадоксы Зенона об Ахиллесе и черепахе и о стреле. Зенон стремился показать, что движение невозможно. Он хотел сказать, что понятие движения противоречиво и потому движение не может быть описано математическими методами. Аристотель пытался опровергнуть парадоксы Зенона, но доказал только то, что известно каждому ребенку, а именно что движение существует. Настоящим опровержением парадоксов Зенона могло бы быть только математическое описание движения. Аристотель даже не старался сделать это. Моя работа, если она когда-либо будет закончена, станет первым подлинным опровержением парадоксов Зенона. И Аристотель и Зенон утверждали, что изучение движения не может быть задачей математики. Однако мотивировки Аристотеля и Зенона в корне различны. Согласно Аристотелю, естественные науки имеют дело с независимо существующими, но изменяющимися объектами, в то время как математика — с неизменными, но взаимосвязанными объектами, а взаимосвязанные и изменяющиеся объекты, и среди них движение, не могут быть предметом какой-либо науки. Таким образом, уже около 2000 лет запрет Аристотеля уводит математиков и философов от математического изучения движения. Несомненно, что его ошибочное учение зиждется на искусственном барьере между математикой и естественными науками, который только несколько человек осмелились переступить.
Торричелли. Я ожидаю многого от вашей работы. Позорно, что вам, учитель, досаждали нелепыми предписаниями, всячески мешая в написании книги, которая откроет новый век в науке. Но разрешите спросить вас: почему вы приехали в Рим, а не укрылись в каком-нибудь месте, где бы вас не беспокоили?
Галилей. Что я мог сделать? Меня вызвала инквизиция.
Торричелли. Вы могли бы бежать туда, где вас не достала бы рука инквизиции.
Галилей. Когда я приехал в Рим, я все еще надеялся убедить церковь, что вопрос о движении мира не есть вопрос веры, а является фактом, обсуждение которого должно быть предоставлено науке. Я чувствовал, что обязан — не только перед наукой, но и перед церковью — объяснить это. Для церкви поддерживать систему Птолемея — все равно что оставаться на борту тонущего корабля. Я попытался показать это в своем «Диалоге» и надеялся, что, если бы представился удобный случай лично высказать свои аргументы, я смог бы убедить церковь изменить мнение относительно теории Коперника. Я был уверен, что смог бы убедить папу, которого я знал раньше, когда он был еще кардиналом Маффео Барберини, стать на мою сторону. Он воздал мне много почестей — возможно, ты слышал, однажды он даже посвятил мне поэму. И я всегда знал его как друга науки.