Избранное (Минач) - страница 101

За цыганским поселком виднелись еще три барака, обнесенные колючей проволокой. Товарищ В. вопросительно взглянул на меня: не хочу ли я пойти туда? Я вдоволь на нее насмотрелся. И кроме того, я очень устал. Но что-то будто тянуло меня пойти — или это я теперь выдумал? В конце концов пошли мы и в трудовой лагерь. Он был пуст, в бараках остались лишь дежурные. Перед бараком — ни пылинки. Нары, заправленные по-солдатски. Вообще лагерь скорее напоминал казарму. Я заметил, что товарищ В. горд царящей здесь чистотой и порядком, что и лагерь он считает частью своего хозяйства. Только мы собрались уйти, как после смены в барак вернулась партия заключенных. Часовой у входа обыскивал их.

— Привет, контра! — крикнул товарищ В.

Но никто не откликнулся, только один поднял голову и усмехнулся. Я пытался смотреть мимо них. Я понимаю, что это враги, по крайней мере, в своем большинство, но я сам был в заключении и знаю, как пахнет неволя. И стоит мне увидеть запавшие глаза, опущенные плечи, согбенную спину — и все это не в отдельности, а в целом, в общем, вместе, — концентрированное выражение отчаяния, злобы и безнадежности, стоит мне услышать, как конвоир выкрикивает имена заключенных, услышать ритм шагов, какой выбивают только заключенные, — мне становится не по себе.

Так вот, я закурил, стараясь не глядеть в сторону заключенных, входивших в ворота лагеря. А потом машинально бросил окурок на землю и вдруг увидел, как за ним потянулась чья-то рука, исхудалая, жилистая, с наколотым на запястье номером, рука, бесконечно знакомая. Окурок незаметно, одним арестантам известным способом, исчез в ладони. Впечатление было такое, будто мне приснился дурной сон. Я испуганно поднял глаза и увидел большую голову, с трудом удерживаемую на плечах, прядь совершенно седых волос. Но поразила меня рука — в особенности рука, почему-то страшно знакомая. Она спрятала окурок движением, которое сразу заставило меня вспомнить все… Один из последних дней в концлагере; беззубая улыбка апрельского солнца, студеное дыхание враждебных Альп; мимо нас тащатся французские военнопленные, и вдруг оттуда летит окурок, и за окурком тянется та же рука, рука Эдо, в этом не может быть никакого сомнения. Большая жилистая рука с вытатуированным номером. Тот окурок мы выкурили вместе — я и Эдо. Эдо был моим старшим братом, был для меня всем, чем может быть только старший брат. Все поплыло у меня перед глазами… Эдо сказал… Что сказал тогда Эдо?..

Он сказал, что этот окурок — символ жизни, это значит, что мы останемся в живых, это вестник жизни. Я уже не помню точно его слов, но сказал он нечто в этом роде. Эдо был просто начинен добрыми пророчествами; в карманах полосатых лагерных штанов, кроме веревки и всегда готовой к употреблению ложки, у него постоянно имелся неисчерпаемый запас добрых известий. Вот оно как! Нет, это, безусловно, одна и та же рука. Это рука Эдо; заключенный, прошедший мимо меня, это мой старший брат. Я не видел его лица — очевидно, он отвернулся. Может, узнал? Теперь мне даже кажется, что в первые мгновения я думал только об одном: узнал он меня или нет? Я думал об этом — в дневнике я могу в этом признаться, — думал со страхом, я испугался и стыдил себя за этот испуг, мне стыдно было, что наша встреча вызвала у меня лишь эту гнусную мысль. Вероятно, это все-таки правда, человек не столь благороден, как он хочет казаться другим людям и самому себе. Это доказывает и мой случай. Какова была моя первая реакция? Акт самосохранения. Только бы он меня не узнал! Только бы не скомпрометировал перед товарищем В.! Только бы не повредил моему положению, которое я с таким трудом завоевал! И что эта первая реакция была не случайной — это тоже очевидно, хотя бы потому, что даже теперь, когда я пишу об этом, ко мне нет-нет да явится сожаление: и зачем только я его встретил?! И к чему судьба послала мне это испытание?!