Облдрама (Кириллов) - страница 35

— А-а-а, я понял, в чем дело. Ты пессимистка.

— Просто я здесь уже третий год… Как приехала сюда, так и сижу на вещах, и всё кажется, что завтра уезжать. Не веришь?

— Ну, почему, — запротестовал Троицкий, — верю.

Что-то похожее он сам испытал в первый день. И не только из-за собственной неустроенности, но в самом облике города, в его старинных улицах, прореженных панельными домами, которые, как чужаки, стояли среди неубранного строительного хлама, было что-то вокзальное.

— Хочу в Москву, — вдруг вырвалось у Артемьевой

— Я тоже хочу.

— Хотеть мы можем, — усмехнулась она.

— Что же нам мешает?

Артемьева кивнула на город:

— Вот он!

— Всё отговорки. Мы сами себе их придумываем, — убежденно сказал Троицкий. — Если бы действительно очень захотели…

— Сами? — вдруг вспыхнула Артемьева. — Так езжай. Ты же хочешь? Иди на вокзал, бери билет и…

Троицкий даже приостановился в замешательстве. А если действительно съездить? А что? Так соблазнительно… И завтра — Москва. Неужели утром он пройдет по московским улицам, увидит Алену, ребят, общежитие? Нет, в это трудно поверить. Даже волнения не чувствовалось, такой невероятной представлялась ему эта поездка. Будто жил он не в шестистах километрах от Москвы, а на Луне, и уехал не две недели назад, а провел здесь уже долгие годы, может быть, целую жизнь. Но… во-первых, у него нет денег, где их взять? А театр? Все бросить, уехать? Чёрт с ним, с выговором, но Книга… Увидеть его торжествующий взгляд: «А что я вам говорил».

— Успокойся, я пошутила. Ты спросил, что мешает: у каждого что-нибудь да есть.

В номере стоял тяжелый банный дух. Юрмилов спал, развесив на стульях выстиранное белье. Троицкий не выносил его гладкий, как облупленное яйцо, лысоватый лоб, походку, отмеченную какой-то скрытой настороженностью, будто ступал он в гололедицу, его манеру гадливо захватывать ручку двери. Стараясь возвращаться в номер позже Юрмилова, он нарочно не зажигал свет, чтобы нечаянно не разбудить его, спящего с задранным кверху носом, умильно улыбавшегося во сне, при этом его аккуратненькое лицо всегда было исполнено особой важности от сознания (как бы он сам выразился) происходящего с ним «акта сна». И если с утра не удавалось первым улизнуть из номера, Троицкий лежал и ждал, когда Юрмилов смилостивится над ним и сам уйдет. Даже сейчас, когда он собрался сесть к столу, чтобы написать Алене письмо, влажные штопаные носки Юрмилова как провокация или вызов свисали по краям.

Разгладив вчетверо сложенный лист бумаги, он вытащил ручку, и задумался. Москва подступала к нему привычным вечерним гулом, обкладывая со всех сторон мигающими светофорами, огнями рекламы и люминесцентными вывесками… «Стоп! — сказал он себе, — изыди Сатана». «В Москву, в Москву, — кричали в нем «три сестры», и военный оркестр весело играл по нему марш Шопена. Изжогой жгло желание немедля удрать в Москву. Да, удрать! Он признавал, что поездка в Москву, подразнивавшая своей реальностью, поощряла в нем труса. «Вот именно, — сказал он вслух, — сбежать и сыграть труса, разве ни одно и то же?» «…Неужели, Алена, это кончилось? — уже строчил он в письме. — Мне говорят: «Ты нужен, поскольку ты удобен». Никогда с этим не примирюсь, Обстоятельства ничто в сравнении с человеком, с его убеждениями, с его чувствами и желаниями. Ты пишешь, что вымучила это письмо, прошу тебя, вымучивай еще. Пиши, как можно больше, и как можно чаще. В эти минуты мы думаем друг о друге, и эти минуты наши — как это много!».