«Ну, куда же к черту лезут во второй класс, сволочи, дезертиры!»
В вагоне натискалось народу до отказа, теперь брали с боя площадку и ступеньки. Толпа еще билась об них, но лезть больше было некуда. На площадке, после боя, устраивались поудобнее, закуривали, собираясь в дальний путь. Роптали:
— Господа по купам расселись, а ты стой здесь.
— Вскрыть их, купы-то!..
Шелехов, не помня себя, в ярости и отчаянии бросился к ступенькам.
— Товарищи! — крикнул он, и голос его звенел стыдными слезами. — Я офицер революционного выпуска, еду на фронт, у меня плацкартное место, и никак не могу пройти. Мне же нужно пройти!
На площадке загалдели, совещаясь:
— Тут самим дыхнуть негде.
— Да хто он такой?
— Прапор. Видать, моложак…
— Говорит, револю-ци-оннай…
— Раз наш, давай сюды!
Солдаты, видимо, подобрели, немного раздвинулись, кто-то за руки втянул Шелехова на ступеньки.
— Идем, браток. Раз плацкарта, валяй в купу!
— Давай вешшы!
Сверток с постелью вырвали из рук и поверх темноголовья толкнули куда-то в коридор. Туда же, кувыркаясь, пролетел тяжелый чемодан.
«Эх, все равно, — подумал Шелехов, мысленно прощаясь с вещами, — самому-то втиснуться бы».
— Влазь! — сказал рослый бородатый солдат с площадки.
Там подались немного, Шелехов толкнулся было, но все-таки проломать человечью стену никак было невозможно. Тогда рослый охватил Шелехова, сказав:
— Эх, браток!..
Поднял его над собой, какие-то другие руки приняли Шелехова дальше, пронесли над головами и задержали где-то в темноте.
А в дверь купе уже ботали ногами:
— Открывай, тут плацкартный!
— Открывай, не бойся! Офицера нашего прими!
Шелехова бережно опустили за дверь, за ним вкатили сверток и чемодан. Какой-то круглоголовый бритый офицер сердито закрыл за ним дверь и запер ее на цепочку. Ослабев от пьяной радости, Шелехов лег молча на чемодан.
И мягкие плюшевые сумерки купе замкнулись, приняв его в себя.
Они будут качать и баюкать, когда настанет долгая мчащая ночь. А вот эти самые вагонные стены он увидит, проснувшись однажды утром уже в Севастополе, в невероятном Севастополе, и в окно пахнет дыханием близкого моря.
В купе ужинала семья бритого офицера, оказавшегося казачьим есаулом. Одутлое, наглое лицо с водяными глазами навыкате казалось виденным тысячу раз раньше. Несомненно, где-нибудь поблизости лежала и черная заскорузлая нагайка, без которой эти жирные воинственные ляжки в синих галифе были немыслимы. Шелехов его уже ненавидел, — точь-в-точь такой зарубил когда-то у трамвайной остановки его товарища — студента за непочтительность.
Офицер, не стесняясь, расположился с кульками, корзинками и свертками по всему купе, заняв и столик и обе нижних койки, из которых одна принадлежала юному артиллерийскому прапорщику; тот не протестовал и виновато отодвинулся в темный уголок к двери. Дама, ехавшая с офицером, была очень молода; но тонкая женственная прелесть ее казалась какой-то замученной, и губы, когда-то кроткие, имели склонность к плаксивому страданию. Почему-то думалось, что этот человек со звериной ненасытностью приучал ее к разным постыдным штукам…