Севастополь (Малышкин) - страница 51

«Животное», — подумал Шелехов. С ними ехала девочка. Есаул ухаживал за обеими с жестоким подобострастием.

Последние звонки били торопливо, накануне бездонной, готовой поглотить в себя ночи. Бежали отсталые под фонарями перрона. В коридоре буйно затискались, зацарапали сапогами по перегородке, прорыдала гармоника. И медленно проплывали какие-то светы.

— Урра! — дружно заревели в коридоре.

Там было набито тяжело и грузно, хахало, кричало и веселилось сквозь грохот глухо и плавно переплетаемого железа.

…Петербург! Шелехов встал, жадно пил глазами последние фонарные сумерки окраин, сияния каких-то многоэтажных корпусов, кончающиеся дебри города, ставшего понемногу чужим, нежеланным. Чему в нем сказать «прощай»?.. Дама, бледная и прямая, крестилась. Есаул багровел от гнева. Его бесил шум солдат за дверями.

— Разврат! — сказал он осипло, глаза его глядели яростно куда-то в ноги Шелехову. — Вы скажете, это хорошо? Хамят, безобразят, никого не признают. Ваш петербургский солдат стал не солдат, а зараза! Дезертиры и хулиганы! Меня, георгиевского кавалера, выгнали из полка, из Финляндии, вот такая сволочь выгнала. Монархист? Да, был и останусь монархистом, а под дудку предателей родины, господ Керенских, плясать не стану!

— Игорь… — плаксиво пролепетала дама.

Артиллерийский прапорщик пересилил себя и любезно спросил:

— Вы тоже в Севастополь?

Есаул минуту презрительно промолчал. Никаких прапорщиков для него не существовало.

— Я еду на Кавказ, к великому князю Николаю Николаевичу[12]. Его высочество меня знает лично.

— Игорь, шоколад… — лепетала женщина.

Ее незабудковым глазам были безразличны солдаты, великая ночь, князья, бушевание времени. Игорь оберегал от всего ее закутанные цветковые миры.

И девочка, стесняясь чужих, капризно украдкой терла глаза:

— Спа-ать…

Качало и несло в ночи, в неведомых полях.

Есаул, держась как полновластный хозяин всего купе, начал стелить постели. Кряхтели чемоданы и корзины в напруженных багровых руках, стонали от насилия. Это была не сила, а злоба, злоба… Себе стелил наверху, против койки Шелехова, жене внизу. Закончив с этими двумя, есаул, не спрашивая артиллерийского прапорщика, начал стелить третью постель на его койке — очевидно, для девочки.

— Позвольте, — недоуменно и обиженно привстал тот. — Вы…

— Я знаю, что я «вы», — грубо отрезал офицер. — Что же, вы хотите спать, а ребенок нет?

Артиллерист молчал, долговязый, растерянный.

— Может быть, господин прапорщик будет спать, а штаб-офицер будет стоять? Или вы хотите, чтобы дама вам уступила место?

Вот такая, такая наглая дрожащая рука выхватила шашку и рубила. Шелехов горел; он распахнул шинель и, опустив пальцы в карман, нащупал рукоятку браунинга. «Ну, скажи мне, скажи мне, — молил он, — скажи, хам, животное, сволочь! Если… то я отворю дверь, и мы разорвем тебя в клочья…»