Севастополь (Малышкин) - страница 66

Замолчать разве сейчас, слезть, уйти куда-нибудь, на фронт, хоть в рядовые попроситься?

Все же, пересиливая рябую пляску в глазах, он выдавливает последний воздух из груди. Что-то скороговоркой лепечет о далеких братьях, которые тоже выйдут в этот день, которые тоже…

Ему вспоминается вся речь, она до ужаса, до бесконечности длинна, каждое слово в ней весит удушливые пуды, не докрякать, не донести…

— И в этот день мы… матросы и офицеры революционного флота… сбросившие с себя… смрадные цепи… гнилого самодержавия… мы, сильные своим революционным единством…

Еще усилие.

— …протянем к ним братскую руку…

В грудь неожиданно вливаются блаженная широта и легкость. Что-то изменилось, сдвинулось вдруг. В мире стало, как в раю… Слова, которые он бросает, наливаются душой и силой. Он чувствует, как внизу пробегает послушный ему холодок восторга.

— И тем, в Берлине, братьям-рабочим, труженикам… И им крикнем через окровавленные окопы, через штыки, через ураганный вой: «Мы не против вас, мы против мирового жандарма Вильгельма…»

Он уже, как властитель, смеет теперь наклониться над толпой и спросить этот океан преданных ему глаз:

— Верно?

В ответ, пугая даже его самого, срывается залпом глоток, орет накипелое:

— Прраввильн-а-а!..

Наверху ветер бьет в лицо, море кругом колышет и несет свою синеющую вечность. Шелехов один над морем, над зыбью человеческих глаз. Не человек, а тугой, могучий парус… Это он мчит и мчит вперед зыблющееся послушное судно.

— Мы скажем им: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! В борьбе обретете вы право свое…» Ура!

— Урр-а!.. — беснуются внизу, фуражки летят вверх.

Шелехов слезает неверными шагами на палубу, опьяненный, мутный, счастливый. Теперь заплачено за давнюю униженность, за вчерашний флаг, за корочки, за все. Хочется забиться куда-нибудь в безлюдный угол, остаться с самим собой, смеяться, плясать над своим лучезарным богатством. Он почти не слышит, как поднявшийся на его место рябой боцман кричит:

— Вот ето, ребята, нам пример… Побольше таких ахвицеров. Тогда, двистительно, крышка суке Вильхельму…

Офицеры сидят на корме окостенелые, прямые. У Мангалова на лице мучительный оскаленный прищур — от солнца, что ли?.. А город наплывает белостенными уступами зданий, шпилями и бульварами набережных, жаром облитых солнцем крыш. Стороной проходя, гортанно торжествуют трубы. Опять она, «Марсельеза»! Через толпу с трудом продирается Маркуша — с улыбкой не то льстивой, не то обиженной…

— Теперь вас выберут, — бормочет он Шелехову, делая кислое поздравляющее лицо.

Шелехов расцветает счастливой непонятливой улыбкой: