Севастополь (Малышкин) - страница 72

И тут же изменился в лице, посуровел, бурно порылся в ящике стола и вытащил оттуда портрет цесаревича.

— Вот видите… но до моих убеждений никому нет дела, господин прапорщик. Вообще, знаете… я тогда застрелиться хотел сначала. Потом решил, что лучше будет… что лучше…

Но не договорил и, бросившись на Шелехова, смял его, скинул со стула, — объятия мичмана были неожиданно костоломны, железны. Оба ботали друг друга головами о палубу, задыхались, хохотали. Шелехову удалось все же вывернуться, уклещить мичманову шею, — празднуя победу, он скакал на ней верхом, ломая ее по-зверски книзу — нежнотелую, дворянскую, неуступчиво наливающуюся кровью.

— Врешь! — рычал он, ликуя. — Врешь!.. — Веселая злоба хлестала из него через края, с пеной. Близилась схватка там, на берегу, настоящая схватка, он это чувствовал. Что же, он сам желал ее!


«…Однажды был симфонический концерт в зале Тенишевского училища в Петербурге. В программе стояло что-то возвышенное, из Скрябина. Билеты на концерт достала Людмила у себя на Бестужевских курсах, даровые. Эта незатейливая курсисточка радовалась и восхищалась концертом до неприличия. Вообще, около Людмилы было неловко… Но музыка, скрябинская музыка поддержала Шелехова, не дала отчаяться, — она как будто тогда еще показала ему в прорывах жизни чудное пенящееся море будущего…»

Под чахлыми, задушенными пылью кустиками, в вечерней тени несколько сот матросов расселись по-турецки, скрестив ноги, в напряженно-внимательном оцепенении. Скрябин, сгорбленный, непрочный человечек (серебропогонные звали его за глаза Володей), произносил речь, взобравшись на камень. Пухлые, изумрудные пузыри глаз, от волнения еще больше выпученные, того гляди оторвутся, скатятся по кителю прямо на затоптанную траву…

— Командующий, товарищи, описывал нам положение родины… И тяжело было слушать нам о том, что в самую критическую минуту, когда Германия напрягает все силы, чтобы… отнять у нас дорогую нашу свободу…

Маркуша льстиво подлез к уху:

— Не могет все-таки Володя против вас.

«Хитришь, брат», — ревниво подумал про себя Шелехов. Он все время ожидал от Маркуши опасной вылазки — сам не знал, какой…

И дальше, под монотонный говор, заплетались несообразные мысли.

«…Поэтесса Анна Ахматова выступала в большой, до пят, персидской шали. „Звенела музыка в саду таким невыразимым горем… Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду“… Это — про Севастополь, про ночной бульвар: он видел его мельком в первый вечер приезда. Мичманы и лейтенанты за белыми столиками бульварного ресторана в синих с золотом кителях, их дамы с голыми руками, в косо летящих широких шляпах, — брезгливо отгородившееся от всех изящество, французская речь. Что им революция? И опять ты, Сергей Шелехов, проходишь, как серебропогонный пария, только обманываешь себя пустыми речами, липовый ты офицер! Быть бы тебе педагогом по словесности где-нибудь в Пензенской губернии, если бы не война, водовозной клячей, проверять диктанты, ставить двойки… вот она, настоящая, по закону отведенная тебе жизнь! Женился бы на Людмиле, журналы бы выписывал, ходили бы чай пить к местным интеллигентам… брали бы в лавочке на книжку до двадцатого числа… В самом деле, не оставить ли, учитель словесности, все эти мальчишеские мечтания, не очнуться ли?»