— Любил, — сказал он. — Давно это было, пять лет назад. Я тогда служил в Красноводске. Мария, девушка, которую любил, работала в аптеке. Я называл ее Машей. Думали расписаться перед тем, как мне демобилизоваться, да Машин отец, жандармская морда, пустил все на ветер…
— Что, бывший жандарм? — спросил Давлят, не дождавшись продолжения.
Егоров окутал лицо табачным дымом и махнул рукой.
— Заведовал портовым складом. О мошне только и думал, таскал в дом все, что плохо лежит. Голяком обозвал меня, сказал — зарюсь на его добро, и посоветовал обходить дом стороной, иначе, сказал, пересчитает мне ребра.
— А девушка что?
— Плакала. Но когда не помогли слезы, не побоялась сказать отцу: «Ты ненавидишь его — дело твое, а я люблю и пойду за него!» Такая она была…
— Почему «была»?
— Нет ее, — глухо выговорил Егоров. Лицо его побелело. Он тяжело вздохнул. — Когда собрала свои вещички, чтобы уйти ко мне, он налетел на нее, как жандарм, с кулаками, ударил сапогом в пах, топтал… — Голос задрожал, перехватило горло, но он, собравшись с силами, продолжал: — В больнице спасти не смогли, умерла на моих глазах. Отца посадили…
— Не отец он, палач! — гневно воскликнул Давлят.
— Десять лет ему дали, — сказал Егоров и, достав из нагрудного кармана гимнастерки записную книжку, в которой хранил несколько фотографий, показал Давляту. — Вот она, моя Маша.
Давлят увидел девушку с круглым смеющимся лицом, гладко зачесанными темными волосами и широкими, будто нарисованными, бровями…
— Жертва… — задумчиво произнес он, глядя на фотографию.
— Да, брат Давлят, никому не пожелаю такого.
— Я тоже хочу, чтоб вы полюбили… — начал было Давлят, но Егоров перебил его, взял за руку и сказал:
— Не надо.
Они помолчали. За открытым окном порхали над зелеными кустами две белые бабочки. Где-то вела на одной ноте свою грустную песню горлинка. Легкий ветерок лениво поигрывал серебристыми ветками молодого самшита, что рос под самым окном. За листочками дерева виднелся кусок ярко-голубого неба.
— Вот и лето пришло, — нарушил молчание Давлят.
Егоров поднялся, сунул руки в карманы галифе, подошел к окну, глубоко вдохнул настоянный на цветах и травах воздух и, как бы продолжая мысль Давлята, сказал:
— Да, кончается учебный год…
— Осталось еще два.
— Тоже пролетят незаметно. — Егоров повернулся, сверкнул улыбкой. — Да, брат, не успеем оглянуться, как промчатся эти два года, а там с двумя лейтенантскими кубиками в петлицах примешь взвод или даже роту. Взял бы меня в роту старшиной?
Давлят засмеялся.
…А о смерти матери он узнал в лагерях, вернувшись с тактических занятий.