— Ты что? На кофе перешла? — спросил Ершик, заметив на столе круглую металлическую банку.
— А! — махнула Катя рукой. — Кошелка пьет и нас приучила. Выключи! Немедленно выключи эту гадость! — глядя на экран телевизора и дергая Ершика за рукав, с птичьим испугом клекотала она.
— Зачем? Хорошее кино.
— Хорошее? Да там один секс! Это же верх неприличия!
— Это кто так говорит? Кошелка?
— Я, между прочим, работаю в отделе народного образования, чтоб ты знал! И прекрасно понимаю, что прилично, а что неприлично! — И Катя захлопывала дверь в кухню.
В голосе у нее все чаще появлялись сварливые интонации, она раздражалась по пустякам, гремела на кухне кастрюлями, и на скулах ее выступали коричневые пятна. Лицо стало широким и почти квадратным. Длинные глаза больше не убегали за его пределы, а группировались вокруг носа. Когда Ершик глядел на Катино лицо вообще, то глаза терял и каждый раз боялся, что больше не найдет. Тогда он концентрировался на переносице, отыскивал два бутылочных осколка и был счастлив. Переводил взгляд на зеркало. В зеркале сидел длинный тощий субъект с жестким седым ежиком и рыжими пуговицами в красной оправе бессонницы. Катя многозначительно смотрела на часы:
— Девять. Тебе пора.
Ершик натягивал ботинки. Однажды попытался было возникнуть, что, мол, куда пора, детское время! Но Катя резко его прервала:
— А ты подумал, что обо мне соседи будут говорить?
— Кать, я сюда тридцать лет хожу.
— Вот именно! — И она вытолкала его за дверь.
Ершик спускался вниз и вспоминал кавалеров. Проходя мимо батареи, коснулся ее рукой. Батарея была горячая и ребристая.
Теперь Катя носила войлочные ботики на резиновой подошве — боялась гололеда. Ершик, как обычно, ждал ее у подворотни, пряча нос в воротник пальто. Брал сумку и, поддерживая под локоть, вел в подъезд. Катя поднималась на свой третий этаж долго, часто останавливаясь и переводя дух. На последний пролет сил у нее уже не хватало, и Ершик иногда брал ее на руки.
— Я, наверное, умру скоро, — говорила она и подробно рассказывала о спазмах в груди.
Она вообще стала говорить подробно и мелко — о том, как ночью спала, сколько раз вставала и зачем, как в боку у нее закололо, а потом отдалось в спину, вот тут, у поясницы, нет, чуть-чуть левее, господи, какой же ты бестолковый! Разговоры ее были похожи на хлебные крошки — вот одну склевала, вот еще одну, и ничего не осталось, да вроде и не было ничего. Часто плакала от жалости к себе, сморщив лоб и подвывая высоким бабьим голосом.
— Ты что! — пугался Ершик и бросался за пуховым платком. — Никуда ты не умрешь! — бормотал, кутая ей ноги. — На вот, выпей!