Память — услужливая воровка, — украв у Татьяны добрую половину юности, оставила ей именно это — чужие дома. Быть может, оттого, что свой дом был так убого мелок, Татьяна с какой-то болезненной страстностью ощупывала взглядом чужие комнаты, чужую мебель, чужие ковры, чужой быт. И поражалась, как поражалась ежедневно в первые годы замужества. Все здесь было иное — не-привычное, не-правильное, не-знакомое, не-, не-, не-. И люди были иные. Они по-иному говорили, глядели, хлопали друг друга по плечу, садились за стол, они ели другую еду и носили другое платье. Они казались Татьяне марионетками в затяжном спектакле театра кукол, приехавшего из каких-то дальних стран.
Когда они вошли в огромную комнату с высоченными потолками — красные с золотом обои, лепнина на потолке, хрустальная люстра, похожая на ледяную горку в парке Горького, дубовый стол с львиными лапами вместо ног, ковер той нежнейшей пушистости, по которой с первого шага можно отличить настоящего перса от подделки, широкая низкая кровать, стыдливо полузадернутая алой плюшевой портьерой с бомбошками по краю («Как на клоунском колпаке!» — подумала Татьяна), — когда они вошли в эту комнату, женщина быстро встала с кресла и посеменила к ним походкой человека, ни разу в жизни не снимавшего высоких каблуков.
— Капитолина Павловна! — сказала женщина странно искусственным, как будто оперным, голосом и протянула пухлую ладошку. — Можно просто Капа.
— Мы тут все запросто, по именам, — поддакнул Леонид и плюхнулся в кресло, на которое Татьяна боялась даже смотреть.
Это она уже заметила — ну, то, что все по именам. Арик называл Марью Семеновну Мусей. Миша сбивался с Муси на тещу. Тетке Шуре и тетке Муре, как ровесницам, кричали: «Шурка! Мурка!»
— Таня, — сказала Татьяна и взяла шелковые пальчики с острыми кошачьими коготками.
Женщина была удивительная. Такую женщину Татьяна с удовольствием купила бы в «Детском мире», в отделе кукол, посадила бы ее на спинку дивана и любовалась бы издали. Женщина была нестерпимой синевы. Ярко-синие фарфоровые глаза под ярко-синими ресницами, ярко-синее шелковое платье с узким лифом, почти до подбородка поднимающим грудь, ярко-синие туфли на умопомрачительных каблуках, ярко-синяя крохотная шляпка, почти спадающая с макушки. «Шляпка — дома?» — в смятении подумала Татьяна и поняла, что ничего не понимает. В синеву подмешивались оттенки розового — щечки цвета само[1], помадный ротик цвета фуксии, острые лаковые коготки. Семеня и крутя шелковым задом с пришпиленным к самому выпуклому месту бантом, женщина подошла к белому роялю, занимающему половину комнаты, встала, чуть отставив в сторону ногу, сцепила руки в замок, подперла ими грудь, будто хотела ее проглотить, и сказала оперным голосом, артикулируя каждый слог: