Мой год отдыха и релакса (Мошфег) - страница 61

— У меня планы в городе.

Рива знала, что я лгу. Я посмотрела на нее, как бы приглашая поспорить со мной, но она лишь улыбнулась и протянула мою банковскую карточку женщине в окошке.

— Хотелось бы и мне иметь планы в городе, — сказала она.

Мы подъехали к следующему окошку, и Рива передала мне мои два кофе. Крышки пахли дешевым шампунем и подгоревшим гамбургером.

— После поминок я могу заказать тебе кеб до станции, — продолжала Рива, отправляя в рот ложку за ложкой «Макфлурри». — Кажется, должен приехать Кен, — сообщила она, — и еще несколько человек с работы. Ты хочешь остаться хотя бы на обед? — Еще одно, что я не терпела в Риве, — это ее привычка разговаривать с набитым ртом.

— Прежде всего мне надо поспать, — ответила я. — Тогда я пойму, как себя чувствую.

На какое-то время Рива затихла. Холодные, белые облачка воздуха поднимались с ее языка, когда она лизала длинную пластиковую ложку. В машине было жарко. Я вспотела в шубе. Рива зажала стаканчик с «Макфлурри» между коленками и продолжала вести машину и есть.

— Ты можешь поспать в моей комнате, — не отступала она. — Там тихо и спокойно. Мои родственники будут наверху, но они не сочтут тебя невежливой или типа того. Нам надо прибыть на кремацию к двум часам. Время есть.

Мы проехали школу, библиотеку, торговый центр. Как можно жить в таком месте, уму непостижимо! Колледж Фармингдейла, магазин мелкооптовой торговли «Костко», пять кладбищ в ряд, площадка для гольфа, квартал за кварталом ограды из белого штакетника с заметенными снегом тротуарами и подъездами к домам. Теперь я видела, откуда приехала Рива. Это объясняло, почему она из кожи вон лезла, чтобы зацепиться в Нью-Йорке и не быть там чужой. Она сказала, что ее отец был бухгалтером. Мать — секретарем в еврейской дневной школе. Рива, как и я, была единственным ребенком в семье.

— Вот мы и на месте, — сообщила она, когда мы подъехали к кирпичному дому кремового цвета. Он был маленький, в стиле ранчо, и построен, вероятно, в пятидесятых. Даже не заходя в него, я могла сказать, что там ковер от стены до стены, сырой, липкий воздух, низкие потолки. Я представила полки, полные хлама, мух, летающих над деревянной тарелкой с коричневыми бананами, старый холодильник, покрытый магнитами, прижимающими просроченные купоны на туалетную бумагу, с мыльницей наверху; кладовку, набитую дешевой бакалеей. У моих родителей все было совсем иначе. Их дом, очень строгий, очень коричневый, причудливо соединил в себе колониальный и тюдоровский стили. Мебель была тяжелая, темна, экономка полировала ее средством «Пледж» с лимонной отдушкой. Кожаная коричневая софа, кожаные коричневые кресла. Полы были натерты мастикой и блестели. В гостиной витражные окна, в холле несколько больших растений с восковыми листьями. В остальном же дом был мрачноватый. Монохромные шторы и ковры. Мало что радовало глаз — никаких безделушек и вазочек на столах и полках, все пустое и тусклое. Моя мать была не из тех, кто украшал холодильник магнитными буквами алфавита и вывешивал там мои детсадовские рисунки и листки с первыми написанными мной словами. Она не хотела ничего вешать на стены. Казалось, все визуально интересное слишком раздражало ее глаз. Может, именно поэтому она сбежала из Музея Гуггенхайма, когда однажды навестила меня в городе. Только в родительской спальне, в комнате матери, был некоторый беспорядок — стеклянные флакончики духов и пепельницы, лежавшие без применения гантели, стопки одежды бежевого и пастельных цветов. Кровать была огромная, низкая. Когда я спала на ней, то чувствовала себя очень далеко от всего мира, словно в космосе или на Луне. Я скучала по этой кровати. По белым и жестким, как яичная скорлупа, простыням моей матери.