– А почему бы не начать с газетных издательств? – предположил Гвент. – Задворки дешёвой журналистики – это рассадники человеческих малярийных москитов.
– Верно! И это была бы неплохая задумка, – здесь Ситон вызывающе вскинул голову, что было его характерной чертой, – но то, что зовётся «свободой печати» (её следовало бы назвать «дозволением печати»), есть скорее осьминог, чем москит. Отрубишь ему щупальца – и отрастут новые. И по сути своей это тоже осьминог – живёт только ради того, чтобы набить брюхо.
– Ой, да ладно! – и узкие глазки Гвента сверкнули сталью. – Это же гарантия национальной безопасности! Пресса стоит горой за свободу слова, истину, патриотизм, справедливость…
– Боже мой! – нетерпеливо вспыхнул Ситон. – Когда это будет действительно так, то «новый мир», о котором люди столько говорят, наконец положит себе начало! Честная свобода слова! Почему же тогда современная журналистика – это одна великая ложь да реклама от начала и до конца!
– Согласен! – сказал Гвент. – И здесь кроется корень и причина войны! Не нужно истреблять народы при помощи твоей разрушительной штуковины, сначала нужно добраться до тех микробов, что подрывают самые основы народа. Когда ты это сделаешь, то уничтожишь виновных и спасёшь невинных, тогда как твой план превращения страны в пыль подразумевает равное наказание для обоих.
– Так бывает и во время войны, – сказал Ситон кратко.
– Бывает. И твоя цель – покончить с войнами навсегда. Хорошо! Но атаковать нужно самый корень зла.
Ситон нахмурил брови.
– Ты осторожный человек, Гвент, – сказал он. – И в целом ты прав. Я не хуже тебя знаю, что цензура печати – это дьявольский перст в бурлящем котле всех афёр, разжигающий рознь между нациями, которые могли бы быть отличными друзьями и союзниками, если бы не эта лицензированная проказа. Но пока толпа читает эту ложь – обманщики будут продолжать её дурачить. И мой аргумент таков: если два народа столь безмозглы, что их можно затащить в войну при помощи пропаганды газет, то они не заслуживают жить, как не заслуживают и москиты, однажды превратившие Панаму в кладбище.
Гвент лениво затягивался сигарой, разглядывая компаньона с нескрываемым интересом.
– Похоже, что ты не очень-то ценишь жизнь? – сказал он.
– Не в том случае, когда эта жизнь принадлежит больному, не в том случае, когда эта жизнь извращена, – отвечал Ситон. – В этом случае она становится уродством и бременем. В то время как к жизни во всей её полноте, здравости и красоте я питаю глубочайшее, самое страстное уважение. Она – внешнее отражение образа Божьего…