Петр Петрович отдышался и начал разговор с того, что, по его сведениям, президент, кажется, втайне недолюбливает бородатых. Светлана Ивановна в знак одобрения поласкала мужа по чистой щеке и поцеловала в новую, пустую губу.
Петр Петрович рассказывал супруге, что видел сегодня президента вблизи, «как тебя», что тот даже поздоровался с ним за руку и даже назвал по имени-отчеству, не забыл, что зовут его Петром Петровичем, а не каким-нибудь Михал Михалычем или Германом Оскаровичем. Светлана Ивановна понятливо кивала, потому что находила структурное родство между президентским именем-отчеством и мужниным.
Куракин рассказывал, как доверительно переговорил с одним из ближайших помощников президента, потолковали о государственных делах, о назревшем кадровом вопросе, о свежей крови или ключевой воде.
— Ну, ты же понимаешь, — сказал как можно менее важно Петр Петрович.
— Да, да. Скажи, Петенька, а как выглядит президент вблизи? — поинтересовалась супруга, ластясь.
— Отлично выглядит, — ответил Куракин.
Он вспомнил, как выглядит президент вблизи: абсолютно недоступным, несмотря на свою терпеливую застенчивость. В его улыбчивом лице Куракин разглядел какую-то недоговоренность строгого монаха и вместе с тем какой-то извилистый натиск иллюзиониста.
Куракин рассказал жене, что в тот момент, когда заиграл гимн России, президент вдруг обернулся на него, на Куракина, и улыбнулся ему сердечно.
— В этот миг, — расчувствовался Петр Петрович, — не поверишь, Светик, я готов был, если бы, не дай бог, что случилось, броситься и закрыть президента собственной грудью...
Светлане Ивановне так понравился рассказ супруга, что ее закипевшая ручка сама собой потянулась к его паху.
— Ого-го, Петенька! — зашептала Светлана Ивановна. — Да тут у тебя настоящий Кремль, Спасская башня!
— А ты что думала?! — зашептал ответным пламенем Петр Петрович супруге, наваливаясь на нее. — В Москву! В Москву! В Москву!
Колька Ермолаев вечером по телевизору увидел Куракина безбородым, а наутро решил последовать его примеру и лишиться собственной бороды. Бороды у братьев, конечно, были разные — не по сути, а по густоте и красоте, — но освобождение от них должно было получиться одинаковым — очистительным.
Распарившись под душем, Колька сбривал свою растительность без жалости к прожитым с нею годам. Он знал, что теперь никакой ностальгии не будет. Осталось сделать последний скребок, чтобы стереть себя с лица земли окончательно.
Увидев свою физиономию голой, вдруг ставшей плаксивой и несчастной, Колька засмеялся грубым баском, с першинкой в горле.