Иногда Харитонову казалось, что дочь до сих пор не забыла, как он испугал ее, когда вернулся из армии. Дочери не исполнилось тогда и трех лет, и она не могла узнать в дяденьке, вдруг поднявшем ее высоко над землей, так высоко, как еще никто и никогда ее не поднимал, своего отца. Она задрожала в его руках, и он опустил ее на землю, и она отбежала к другой бабушке, к теще Харитонова, и упала, рыдая, в ее нагретый, пестрый, цыганский подол. Теща сказала тогда, что это, наверно, чужой дяденька, что папу мы бы узнали сразу. А Харитонов насупился и пробурчал: «Ну что же, чужой так чужой». Девочка, кажется, расслышала эти слова и запомнила их на всю жизнь.
Харитонов понимал, что в теперешнем его положении для всех будет благом, если он уйдет из дома, что именно к такому решению его побуждала и мать своим уходом, что ему следует уйти хотя бы ради того, чтобы вызревающие судьбы Марины и Алексея меньше бы цеплялись за шестеренки его незадачливой судьбы. На расстоянии, вероятно, общая родовая травма действует не так заразительно, как вблизи.
«Довел ребенка до слез, — сказала Людмила, когда Харитонов протягивал ей деньги за восковые фигуры. — Это всё?»
«Пока да», — ответил Харитонов.
«Как же мы будем жить, милый?» — громко хохотнула Людмила.
«Меня Зеленецкий приглашает к себе на работу. Кстати, он тебе передавал привет».
«Спасибо. Тебе он тоже передавал. Зря уповаешь на Зеленецкого. Он наобещает с три короба — и в кусты».
«Я знаю. Просил завтра позвонить».
«Звони. Я одна вас всех прокормить не смогу».
«Я знаю».
«Ты получил результаты анализов?»
«Пока нет».
«Чего тянешь? Не дай Бог, еще в больницу придется лечь».
«Я вроде бы неплохо себя чувствую».
«Иди успокой ребенка. Что ты там ей наговорил про свою мать? Думать ведь надо», — сказала жена и положила купюры на холодильник.
«Пойду», — согласился Харитонов, замечая, как быстро в человеческий голос проникают иждивенческие нотки.
Когда он вошел к дочери, та виновато улыбнулась. Она сидела калачиком на бабушкином спальном месте, втиснувшись между подлокотником и пухлой подушкой.
«Марина, ты меня прости и не плачь, маленькая!» — сказал отец и вдруг впервые в жизни поцеловал взрослые руки дочери.
«Я не плачу, папа», — заплакала еще интенсивнее и невиннее дочь и закрылась ладонями.
Харитонов поцеловал ее темные, насыщенные глаза через заплаканные пальцы и отвел руки от лица. Слезы помогали ее слабым губам размягчаться и цвести. Ее рот начинал кривиться по-харитоновски, как у отца и бабушки, с дальним, живучим, скоморошьим прицелом.