Евангелие от Магдалины (Попов) - страница 16

Но когда она начинала восхвалять революцию как единственное счастье на земле, тут я взвивалась змеей:

— Что ж в этом хорошего? Ну, положим, вы с Цыпой, — тут я объединяла их, — благодаря «завоеваниям революции» награбили себе второй Эрмитаж, но как тебе покажется новая революция, которая все у тебя отнимет, а тебя убьет?

— Это сейчас, что ли? — хрипела Мара. — Да это не революция, а говно!

— А что — бывают другие?

— Бывают — представь себе! — В ее огромных глазищах зажигался как бы святой огонь.

Тогда я спрашивала ее, какое отношение роскошь, в которой она жила, да и продолжает жить, распродавая понемножку мелкие безделушки, имеет отношение к революции?

— Какое? — Глаза ее зажигались яростью. — Да это все... дерьмо! — Она отпихивала лампу работы Палисси с ящерицей, ползущей вверх, к свету и теплу (Палисси заливал своей знаменитой темно-синей глазурью живых ящериц, а также других зверьков, и это в нем Маре явно нравилось). Но сейчас она ненавидела все. — Только революционное искусство имеет цену, остальное все... крем, от которого охота блевать!

«Особенно после водки с портвейном», — подумала я. Как раз в вопросах выпивки Мара, тем более в последнее время, придерживалась революционных, пролетарских традиций!

— А разве есть оно... революционное искусство? — съязвила я.

Меня тоже подмывало на драку. Обычно наши посиделки с Марой заканчивались диким ором, если не дракой... но до убийства, слава богу, не доходило... до убийства дошло потом.

— Что? Революционное искусство? — Мара вскинулась. — Ты не знаешь революционного искусства? Пошли!

Слегка пошатываясь и хватаясь по пути за бесценные бронзовые статуэтки, она перешла в гостиную — огромную комнату за высокой аркой, с большим дубовым столом посередине и старинной медной люстрой с цепями, позволяющими поднимать ее и опускать.

— Вот! — Она раздвинула зеленые тропические заросли у высокой стены. — Это, по-твоему, не искусство?

Когда-то я училась в детской художественной школе... Да, есть такие художники... «которые потрясли мир», — остроугольные линии Малевича, Татлина, яркие, грубые рисунки Лебедева — «Панель революции», и дальше такие же жопастые бабы и губастые матросы — наброски и эскизы Пахомова, Дейнеки, над ними кубистские тарелки, расписанные Анненковым.

«Тоже мне... революционерка! Коллонтай! — думала я, глядя на Мару, восхищенно взирающую на эти шедевры. — Но стоят эти штуки, наверное, здорово... мода на революцию регулярно вспыхивает то здесь, то там».

Далее. Однажды, когда мы сидели с Марой и выпивали, вдруг появился участковый Ткачук и сообщил «горячую новость». Осушив старинный «монастырский» стакан водки, он благодушно решил выдать ведомственную тайну: оказывается, в лагере «замочили» нашего соседа Толика, причем замочили как-то странно: он был на хорошем счету и у блатных, и у начальства, и вдруг — его находят в промзоне с удавкой на шее.