Полынь на снегу (Тельпугов) - страница 69

— В роте меня зовут Кузей, зовите и вы так же.

— Если вам нравится…

— Очень нравится.

— А я в школе Елкой была…

— Хотите, и я стану так вас называть?

— Нет, что вы…

— Ну, как знаете, а меня, если можно, все-таки Кузей. Ладно? Очень прошу. Хотя на самом деле я Саша, Александр Васильевич.

— Так как же все-таки — Кузя, Саша или Александр Васильевич?

— Лучше всего — Кузя. Я ведь в госпитале?

— В госпитале.

— Ну вот, а мне в роте быть хочется. Вы меня поняли?

— Поняла.

— Долго это будет продолжаться? — Кузя обвел грустным взглядом белую комнату.

— Не знаю. Сначала как следует подлечат, потом переведут в батальон выздоравливающих.

— Куда-куда? — удивленно переспросил Кузя.

— В батальон выздоравливающих. Неужели не слышали? А еще военный.

— Вот именно — военный, а не больной, поэтому и не знаю. Но звучит обнадеживающе — батальон выздоравливающих! — Кузя сделал ударение на последнем слове.

Он замечает, что в белой комнате стоят еще три кровати, но они пусты.

— А это для кого? Для таких же, как я?

— Это уж кого судьба пошлет. Наш госпиталь только начинает работу. Третьего дня прибыли.

— Не из Москвы случайно?

— Мы с вами почти в Москве находимся.

— Честное слово?

— Честное-пречестное!

Кузя грустно улыбнулся: и эта, наверное, как Инна Капшай, прямо из школы…

— А где он, этот ваш батальон выздоравливающих?

— До него еще дойдет дело.

Кузя задумался. Полежал молча, потом вроде невзначай спросил:

— Вы не знаете, где мои сапоги?

— Эти штучки мне уже знакомы.

— Какие штучки? — как можно более искренне удивился Кузя.

— С сапогами.

— Послушайте, Лена, я тоже ведь не ребенок. Бежать никуда не собираюсь, честное слово.

— Честное-пречестное? — по-детски передразнила сама себя Лена.

— Честное комсомольское.

— Тогда зачем же вам сапоги?

— Друга буду искать. Может, и он в этом госпитале.

— Как фамилия?

— Слободкин. Не слышали?

— Так сразу бы и сказали. Если будете себя хорошо вести, передам записку.

— Нет, вы это серьезно, Леночка? — Кузя даже присел в кровати.

Лена решительным движением руки уложила его на место.

— Александр Васильевич!

— Леночка, буду выполнять любые ваши приказания, только дайте лист бумаги и карандаш. Умоляю вас!

— Ладно, ладно, знайте мою доброту.

— Если бы здесь кто-нибудь был кроме нас с вами, я бы непременно расцеловал вас, Леночка.

— Вы хотите, чтобы наша дружба кончилась, не успев начаться?

— Просто от радости ошалел, вот и все.

— Большой друг, наверно?

— Ближе у меня никого теперь нет. Огонь и воду вместе прошли…

— Ну, пишите, пишите, только, чур, коротко — скоро обход.

— Всего несколько слов.


Между Кузей и Слободкиным установилась такая бурная переписка, что Лена с трудом справлялась с обязанностями почтальона. Слободкин вспомнил свои лучшие дни, когда ему писала Ина и когда он строчил ей послание за посланием. Слободкин писал теперь Кузе, но все время думал об Ине, и часть его нежности невольно переносилась на друга. Кузя скоро заметил это. Он впервые ощутил всю силу любви Слободкина к Ине. Но мало было это понять и почувствовать, надо еще было сделать вид, что боль слободкинского сердца наружу не вырвалась, остается при нем. Нельзя же было обидеть друга бестактным словом. Даже имени Ины Кузя не называл в своих письмах. Но утешить его, как мог, он, конечно, старался. Он писал, что скоро они вырвутся из госпиталя, получат «крылышки». Хорошо бы, конечно, в свою родную роту, но если это невозможно, то в любую другую, только скорее бы, скорее! Нужно отомстить немцам за все — за разбитые Песковичи, за уничтоженные города и села Белоруссии, Украины, за Прохватилова, за артиллериста Сизова, за солдата, который сам себе копал могилу на своей же земле. Поборцев, Брага, Хлобыстнев, Коровушкин сейчас громят врага. «Представляешь, — писал Кузя, — как взрывают они мосты, поезда, самолеты, танки… Ты знаешь, никогда не думал, что я так чертовски завистлив. Зависть не дает мне покоя ни днем ни ночью. Завидую нашим. Всем, кто в бою».