— В роте меня зовут Кузей, зовите и вы так же.
— Если вам нравится…
— Очень нравится.
— А я в школе Елкой была…
— Хотите, и я стану так вас называть?
— Нет, что вы…
— Ну, как знаете, а меня, если можно, все-таки Кузей. Ладно? Очень прошу. Хотя на самом деле я Саша, Александр Васильевич.
— Так как же все-таки — Кузя, Саша или Александр Васильевич?
— Лучше всего — Кузя. Я ведь в госпитале?
— В госпитале.
— Ну вот, а мне в роте быть хочется. Вы меня поняли?
— Поняла.
— Долго это будет продолжаться? — Кузя обвел грустным взглядом белую комнату.
— Не знаю. Сначала как следует подлечат, потом переведут в батальон выздоравливающих.
— Куда-куда? — удивленно переспросил Кузя.
— В батальон выздоравливающих. Неужели не слышали? А еще военный.
— Вот именно — военный, а не больной, поэтому и не знаю. Но звучит обнадеживающе — батальон выздоравливающих! — Кузя сделал ударение на последнем слове.
Он замечает, что в белой комнате стоят еще три кровати, но они пусты.
— А это для кого? Для таких же, как я?
— Это уж кого судьба пошлет. Наш госпиталь только начинает работу. Третьего дня прибыли.
— Не из Москвы случайно?
— Мы с вами почти в Москве находимся.
— Честное слово?
— Честное-пречестное!
Кузя грустно улыбнулся: и эта, наверное, как Инна Капшай, прямо из школы…
— А где он, этот ваш батальон выздоравливающих?
— До него еще дойдет дело.
Кузя задумался. Полежал молча, потом вроде невзначай спросил:
— Вы не знаете, где мои сапоги?
— Эти штучки мне уже знакомы.
— Какие штучки? — как можно более искренне удивился Кузя.
— С сапогами.
— Послушайте, Лена, я тоже ведь не ребенок. Бежать никуда не собираюсь, честное слово.
— Честное-пречестное? — по-детски передразнила сама себя Лена.
— Честное комсомольское.
— Тогда зачем же вам сапоги?
— Друга буду искать. Может, и он в этом госпитале.
— Как фамилия?
— Слободкин. Не слышали?
— Так сразу бы и сказали. Если будете себя хорошо вести, передам записку.
— Нет, вы это серьезно, Леночка? — Кузя даже присел в кровати.
Лена решительным движением руки уложила его на место.
— Александр Васильевич!
— Леночка, буду выполнять любые ваши приказания, только дайте лист бумаги и карандаш. Умоляю вас!
— Ладно, ладно, знайте мою доброту.
— Если бы здесь кто-нибудь был кроме нас с вами, я бы непременно расцеловал вас, Леночка.
— Вы хотите, чтобы наша дружба кончилась, не успев начаться?
— Просто от радости ошалел, вот и все.
— Большой друг, наверно?
— Ближе у меня никого теперь нет. Огонь и воду вместе прошли…
— Ну, пишите, пишите, только, чур, коротко — скоро обход.
— Всего несколько слов.
Между Кузей и Слободкиным установилась такая бурная переписка, что Лена с трудом справлялась с обязанностями почтальона. Слободкин вспомнил свои лучшие дни, когда ему писала Ина и когда он строчил ей послание за посланием. Слободкин писал теперь Кузе, но все время думал об Ине, и часть его нежности невольно переносилась на друга. Кузя скоро заметил это. Он впервые ощутил всю силу любви Слободкина к Ине. Но мало было это понять и почувствовать, надо еще было сделать вид, что боль слободкинского сердца наружу не вырвалась, остается при нем. Нельзя же было обидеть друга бестактным словом. Даже имени Ины Кузя не называл в своих письмах. Но утешить его, как мог, он, конечно, старался. Он писал, что скоро они вырвутся из госпиталя, получат «крылышки». Хорошо бы, конечно, в свою родную роту, но если это невозможно, то в любую другую, только скорее бы, скорее! Нужно отомстить немцам за все — за разбитые Песковичи, за уничтоженные города и села Белоруссии, Украины, за Прохватилова, за артиллериста Сизова, за солдата, который сам себе копал могилу на своей же земле. Поборцев, Брага, Хлобыстнев, Коровушкин сейчас громят врага. «Представляешь, — писал Кузя, — как взрывают они мосты, поезда, самолеты, танки… Ты знаешь, никогда не думал, что я так чертовски завистлив. Зависть не дает мне покоя ни днем ни ночью. Завидую нашим. Всем, кто в бою».