На снимке, сделанном в день моих крестин, лицо у него смуглое от загара, а лоб совсем белый. Это от каски. Вот осенняя фотография — родители в парке: он в элегантном костюме, она в шелковом платье, с младенцем на руках. И в зимний приезд — опять отец с матерью, а я в коляске. Тот же парк, только кругом снег.
На следующей странице альбома — я, уже почти двухлетняя, и мама. Она изо всех сил улыбается, но в глазах тоска. Эта фотография вернулась назад вместе с посылкой: рождественское печенье, жилетка. В посылку были вложены его кольца — обручальное и перстень с печаткой из топаза. Посылку он уже не получил.
Пал за родину в борьбе с большевиками. В их стране.
Дома отец сразу же снимал форму. Мне рассказывали, что он и мухи не мог обидеть. Однако отнял у старой русской крестьянки единственную корову. Он писал в письме, что попал в команду, занимающуюся реквизицией продовольствия.
Отец был высокий, широкоплечий, студентом фехтовал, занимался греблей, бегом. На фотографиях он выглядит невероятным щеголем. Не выносил запаха табака, — брат, когда возвращался с танцев, должен был вешать свой пропахший сигаретным дымом костюм в прихожей.
Воспитывали мальчиков строго. В шесть часов они обязаны были являться домой, за опоздание оставляли без ужина. Бабушка рассказывала, что, когда отец был маленьким, он мог при гостях часами спокойно сидеть в уголке и играть, не привлекая к себе внимания. Второго такого воспитанного мальчика не было во всем Шведте.
В Грайфсвальде, где в конце концов обосновались родители отца, их семья занимала видное положение. Бабушка давала уроки сыновьям богатых крестьян из близлежащих деревень. Дед после защиты диссертации много лет занимал должность конректора гимназии, что и высечено на его могильной плите. Ровно в двенадцать, с началом большой перемены, он являлся домой обедать. При первых звуках колокола бабушка снимала с плиты картошку.
Брат отца был на два года его моложе, а погиб на два года позже. Тоже на войне. Бабушка пережила его на двадцать семь лет, дедушка — на четыре года.
Отца я, конечно, не помню. Но выросла я с ним, с рассказами о его любимых детских словечках, его детских проказах. Среди фотографий, на которых он всегда близоруко щурится. Я знала, что у него на щеке был шрам от рапиры, а ладони в мозолях от гребли, мне без конца рассказывали о том, какой он был добрый, о его юморе, спокойном характере, о его размашистой походке, увлечениях в юности, о том, какие у него были локоны в три года. Перстень с топазом сузили для меня, и я его никогда не снимала. Изо дня в день мне повторяли, что я вылитый отец: та же походка, тот же спокойный нрав, при этом его порывистость и восторженность. И руки у меня большие, как у него, и веки тяжелые.