Свет тьмы. Свидетель (Ржезач) - страница 71

Лямки притворства лопнули, пружина ярости раскрутилась, дядя вопит, будто моля о своем собственном спасении.

— Вон! Чтобы через час духу вашего здесь больше не было. Вот ваши двести сорок крон за февраль, а здесь — семьсот двадцать за следующие три месяца. Не стоило бы вам их давать, но это — только лишь за то, что я тут возился с вами чуть ли не двадцать лет.

Ошалевший от столь нежданного поворота дела, главный берет конверты из дядиных рук и растерянно мнет их в ладонях.

— Вон! Ни секундой больше не желаю вас видеть.

Автоматическим шагом полупомраченного человека, который все еще не ощутил боли и не понял даже, что с ним приключилось, главный направляется к двери. Но, взявшись за ручку и повернув ее, он будто узрел за дверью лик своей дальнейшей судьбы. Он поворачивается, падает на колени и ползет назад, к дяде.

— Двадцать лет, — лепечет он, — двадцать лет. Это невозможно, господин шеф. Я не виновен, милостивая госпожа сама так пожелала. Я желал лишь только угодить ей. Я за это не в ответе. Господин шеф, двадцать лет! А у меня трое детей. Что мне теперь делать? Что сказать дома? Какой позор!

Дядя выставляет вперед свой стул, а сам отступает — за стол, ярость его еще не улеглась, еще не может улечься, постоянно возвращается, стоит лишь ему вспомнить о на ветер брошенных четырех тысячах восьмистах кронах.

— Вон, — кричит он, — вышвырните его вон! Позовите Иозефа, Карел.

Я распахиваю двери, весь наличный состав служащих магазина и склада стоит за прилавком на расстоянии нескольких шагов отсюда и напряженно вслушивается. Пан Иозеф будто еле-еле шевельнулся, но вот он уже рядом со мной, стоит набычившись, длинные обезьяньи руки, оттянутые тяжелыми пачками нот, алчно шевелятся, в глазах пылает мстительное злорадство. У него тоже свои счеты с паном Суйкой, но кто поверил бы, что когда-нибудь дело дойдет до расплаты? Подступив к главному, Иозеф кладет ему на плечо свою тяжелую лапу.

— Не валяйте дурака, пошли, — говорит он с угрожающей непреложностью.

Главный вздрагивает, словно вдруг очнувшись от нелепого сна, и его отчаянье в миг обращается бешеной яростью человека, которого годами попирали ногами, а теперь еще унижают на глазах у тех, кого он сам топтал, соблюдая субординацию в праве тиранить. Он выбегает и кричит, слюни скапливаются в уголках его мясистых губ, и он брызжет ими вокруг:

— Не смейте притрагиваться ко мне! Никто! Я сам уйду из этого злодейского логова.

Он указывает пальцем на дядю, фехтуя этим писарским клинком, испачканным чернилами, и верещит поразительно высоким голосом: