- Не надо... - сказал вдруг с болью Шубаров.
И мы оба с ним надолго замолкаем.
От холодной, промозглой сентябрьской ночи, от волнения меня всю трясет, но я стараюсь сдержать в себе эту дрожь. Теперь я больше уже не могу рассказывать ни о чём. Ни как бабка загоняла палкой сестрёнку под стол, ни как потом лежала сама на этом длинном столе в пустой, тёмной, пахнущей земляничным мылом и ладаном комнате, маленькая, жёлтая, сморщенная, а мать стояла над ней со свечой и, каплями роняя горячий воск ей на мёртвую щеку, пристально разглядывала своего неумолимого и теперь лежащего в прахе врага.
- Что, допрыгалась? Довоевалась? - наклонялась она над бабкой и беззлобно смеялась.
А мне было страшно от этого беззлобного смеха, от её весёлого голоса; хотелось куда глаза глядят бежать и всю ночь проходить одной по тёмным, пустынным улицам, видя только издали этот страшный жёлтый огонь за окном.
Шубаров сидел сгорбись, глубоко задумавшись, - слушал.
Потом он поднял голову, сказал:
- Ты что ж, думаешь, я это не видел там, в клубе?
На другое утро после бабкиных похорон мать не встала с постели. Она глядела на меня воспалёнными, но такими разумными глазами и строго спрашивала, ненавидяще отталкивая сухой, горячей рукой.
- Ты кто? - говорила она, вглядываясь в меня и не узнавая. - Ты кто? Чего тебе надо? Ты что здесь делаешь в нашем доме?! Уходи! Убирайся. Не то я тебя!..
Шубаров поднялся с бревна.
- Пойдем побродим, - сказал он. - Всё равно в такую ночь уже не уснешь. Рассказывай. Я слушаю. Продолжай.
Я встала с сырых, нагревшихся брёвен. Я была благодарна Шубарову: я рассказала ему обо всём, о чём не рассказывала никому никогда, и он выслушал, не сказав мне при этом никакой банальности. Я была ему благодарна за его внимательное молчание и за то, что он тоже не может спать спокойно в эту мрачную ночь. Поэтому я послушно пошла с ним рядом во тьме, по разъезженным, скользким улицам, мимо пахнущих псиной заборчиков.
Вскоре мы вышли к дамбе, ведущей к реке.
Тучи, полные непролившегося дождя, шли стадом, как огромные чёрные звери. Они скреблись брюхом о трубы домов, о столбы; ползли важные, сытые, в клочьях свалявшейся шерсти, освещённые откуда-то исподнизу едва пробивающимся светом луны.
Дмитрий Иванович вдруг спросил у меня:
- Так ты поэтому и не любишь людей?
- Людей? - Я возмущённо остановилась. - Нет, не всех... Не люблю одного подлеца.
- А если он не подлец? Откуда ты знаешь!
- Тем хуже!
Шубаров чиркнул спичкой, закурил папиросу, задумался.
- Мне кажется, ты ошибаешься, - сказал он. - Конечно, в людях можно ошибаться и нужно. Но со временем ты доймёшь, что в отце ты ошиблась. И поймёшь, и простишь.