Степан Дмитриевич перекрестился мысленно. Сколько он переслышал на долгом своём веку этих плачей сирот Израилевых, сколько перевидел таких вот Давидов Семёновичей, единственно что умеющих хорошо, так это переливать из пу́ста в порожнее желчь свою и обиду. Впрочем, и в русском племени своих Давидов Семёновичей хватало.
– То есть, – заметил скульптор, – антисемит Лисицкий… кстати, Лазарь Маркович был вроде как ваш приятель, вместе с антисемитом Малевичем, тоже вашим бывшим приятелем, пнули под зад и вытурили еврея Шагала из основанного им же художественного училища в Витебске по злому антисемитскому умыслу?
– Комиссар Шагал… Ты ещё Натана Альтмана вспомни. А Шагал – та ещё была штучка твой комиссар Шагал, в Америке сейчас отъедается. – Мошнягер пробежался по сцене, саданул кулаком по груше. Груша ничего ему не сказала, поболталась на верёвке и успокоилась. Но Мошнягер успокаиваться не стал. – Там нас Гитлер, чтоб он сдох, изувер, здесь нас Сталин…
– Что ты сейчас сказал, морда жидовская? – схватил Мошнягера за грудки хохол Гнедич-Остапенко. – Повтори!.. Нет, повторять не надо, – вовремя спохватился он. – За такие твои слова знаешь что полагается сделать мне, советскому человеку? Знаешь?
– Стучи на меня, стучи. Стучать – это у вас в крови, – огрызнулся Давид Мошнягер. – Стучи, мне терять нечего, я и так умру. Раньше, позже, какая разница! – Он закинул правую руку себе за плечо, подбородок нацелил в лампочку, которая освещала сцену, и начал читать святое:
Я быть устал среди людей,
Мне слышать стало нестерпимо
Прохожих свист и смех детей…
И я спешу, смущаясь, мимо,
Не подымая головы…
Мошнягер оборвал чтение и ткнул пальцем одновременно в Рзу и предреперткома:
– Я – смертник, я человек потерянный с улицы Расстрельной. А вы – ты и ты, – показал он на них обоих, – живите и предавайте дальше. Возвращаю вам свой билет в вечность, в такой вечности я не желаю жить.
– Вот как заговорил, иуда. – Гнедич-Остапенко аж присвистнул. – В такой вечности он жить не желает… А кто поддельным золотом торговал? Я? Знаешь, Стёпа, за что этот чмырь срок здесь мотает? – спросил предреперткома у скульптора. – Они на воле дробили мелко чугун, покрывали его сусальным золотом, закрепляли железным купоросом и выдавали это говно за натуральный продукт, за золото. Он же сам потом, когда его повязали, всю свою воровскую шайку сдал. Сел сам – посади товарища, такой принцип. А нас с тобой в предательстве обвиняет, сука. А ну вали в свой барак, пока тебе руки-ноги не обломали. Сами твои художества уберём…
«Стол, табурет – вещи простые, но нужные всем и каждому. Когда они делаются халтурно – стол шатается, одна ножка длинная, другая короче, табурет разваливается под тобой, – тогда ругают того, кто эту халтуру сделал. В искусстве же вам подсунут халтуру, кое-как сделанную работу, и скажут, таков, мол, замысел, плюс к тому подпоенные автором критики будут ахать, восхищаться и говорить: „О шедевр!“ – тут вы и опустите руки, задумаетесь. „Наверное, – скажете вы, – я дурак, в искусстве не понимающий“. А в искусстве и понимать нечего! Его нужно принимать или не принимать. Когда вам, чтобы его понять, его объясняют, – это халтура, а не искусство. С инструкцией к картине, скульптуре не подойдёшь, как к какому-нибудь механизму или прибору. Да и к прибору не подойдёшь, пока не узнаешь смысл его работы и назначение. В практике красота значит меньше, чем внешний вид. Хотя паровоз – механизм красивый».