— Ты ведь был совершенно не такой, — сказала Саша. — И лицо у тебя было другое.
— Какое?
Она рассмеялась:
— Я уже не могу вспомнить сейчас. Просто лицо чужого человека. Нет, один раз — не чужое. Знаешь когда? Мне перевязывали ногу, а ты прошел по коридору. Ты прошел, а я посмотрела тебе вслед. Ты сделал вид, как будто прошел просто так. Мне стало тебя жалко. Но все равно это был не ты. Я даже могла бы тебя не узнать. А помнишь, мы сидели на подоконнике?
— Ты тогда вообще смотрела сквозь меня. Саша помолчала. На лице ее сменялись отсветы огня из печи.
— Знаешь, когда ты впервые, — она посмотрела на него, — вот такой был, как сейчас?
— Когда?
— Нет, я не тогда увидела, я на другой день вспомнила и подумала, что ты обморозился и, наверное, заболел. Ты такой заледенелый был в шинели и еще меня загораживал от ветра.
Они говорили и смотрели в огонь, и это было их общее, что они видели там.
— Помнишь, я еще спросила: «У тебя есть что-нибудь под шинелью?» А ты засмеялся: «Душа!» А у самого губы не могут слова выговорить. Я потом весь день думала, что ты заболел.
— Так ты ж меня тогда испугалась.
— Это не тогда. Я испугалась, когда ты вышел из-за барака. Ты не видел, какой ты был страшный. Весь заметенный, как волк. Мне даже показалось, у тебя глаза блестят. И никого кругом. Я ужасно испугалась.
Бухнула входная дверь на кухне. Через коридор прошел вернувшийся с дежурства Василий Данилович Пястолов, Фаин муж. Жестяные пуговицы на его железнодорожной шинели — белые от инея: мороз на улице был сегодня силен. Данилыч прошел, не кивнув, в форме он высоко себя нес. Но из комнаты вышел другим человеком: в телогрейке, в растоптанных валенках, в руке — топор, старая ушанка примяла одно ухо. Он шел в сарай за дровами, остановился около них:
— Маруся не лучше?
— Сегодня в окне ее видела, — похвасталась Саша.
— Значит, на поправку тронулась. В пляшущих отсветах долгоносое лицо Данилыча то светлело, то думой омрачалось.
— Плоха была, совсем плоха. — Поскреб ногтями подбородок, сощуря на огонь стеклянный взгляд, потянул себя за нос. — Повезли ее — нет, думаю, не выживет. Гляди-ко, жива…
Саша и Третьяков посмотрели друг на друга, удержались, чтоб не рассмеяться. Он не видел. Постоял еще над ними и пошел с топором в руке, мягко ступая разношенными валенками.
Увидев, что она очищает картошку, Третьяков прикурил из печи.
— Подожди, — опять сказала Саша.
— Все. Не могу уже. Когда закурил, не могу.
— Не можешь?
— Не могу.
— Нет, как ты честно врешь. И глаза святые.
— Я не вру.
— Не врешь. Вот эту, когда покуришь, съешь. Она очистила себе.