П-к С. Р.».
Он запечатал письмо в конверт, кликнул кухарку:
– Меланья! Ты на базар-то пойдешь сегодни?
– Собираюсь.
– Захвати писульку. По дороге заверни в присутствие и вручи дежурному чиновнику, чтобы передали губернатору…
Аристид Карпович подождал, пока уйдет кухарка, и снова поиграл с котом.
– Вот жизнь у тебя, – сказал он коту с завистью. – Всем бы так жить!
Кухарка ушла, и Сущев-Ракуса выставил кота за двери. Завел граммофон, поставил пластинку с Варей Паниной, и широкая труба, расписанная цветами, хрипло спела:
Ты не пришел, а я изныла.
Моей любви не огорча-ай…
Скребся кот за дверью, чтобы его впустили. Аристид Карпович поднес клетку со щеглом к форточке и выпустил птицу на волю.
– Лети, – сказал. – Не хочу, чтобы тебя потом продавали. Отбросил клетку и подошел к столу. Медленно провернул барабан револьвера. Тупо блестели головки пуль.
– Я не мальчик, – повторил жандарм.
Откуда-то издалека, со стороны депо, наплывала на город, пронизанная утренним солнцем, стройная песня:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног!
Нам не нужно златого кумира…
– Соловьи, – сказал жандарм, поднимая револьвер. – До Петрова дня… Не я, так другие – раздавят!..
Из трубы граммофона вдруг ударили тулумбасы, взвизгнули гитары и Варя Панина не спела, а прошептала, задыхаясь:
Нет, нет, нет, нет,
не хочу и не хочу,
да ничего я не хочу!..
Аристид Карпович выстрелил и услышал, как скребется за дверью кот, жалобно мяуча. Полковник посмотрел в потолок, где засела неловкая пуля. Потрогал голову – кровь. Дрянь дело!
– Глупости, – сказал жандарм. – Я не мальчик…
Он приставил револьвер к груди, и удар выстрела отбросил его от стола назад – посадил прямо в кресло. Пластинка еще долго кружилась на диске, издавая зловещее шипение, потом и она затихла.
А над Уренском росла и ширилась могучая песня:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Вставай на врага, люд голодный!
Раздайся крик мести народной!
Впе-ред, впе-ред, впе-ред!
Демонстрация прошла от вокзальной площади по Хилковской (ныне Влахопуловской) улице, вступила на Соборный перекресток и слилась с громадной толпой мастеровых с Петуховки. Впереди шли рабочие депо – они, как железный таран, рассекали пустоту утренних улиц…
Мышецкий вышел на балкон присутствия, закурил папиросу. Красное знамя резануло ему глаза: что это?
– Доигрались! – сказал он, но к кому это относилось, к жандарму или к рабочим, он и сам, наверное, не смог бы ответить точно.
Вцепившись в перила, стиснув в зубах «пажескую» папиросу, он невольно вслушался в слова песни:
Богачи, кулаки жадной сворой