– Вы так уверены, Бруно Иванович?..
В конце дня явился Борисяк, очень взволнованный, и рассказал, что два молодых гуртовщика, посаженных в карантин с признаками холеры, среди бела дня бежали из барака. Фельдшер догнать их не сумел, и они скрылись на окраинах города.
– Сообщите в полицию, – велел Мышецкий.
– Уже сообщили…
Выяснилось, что два парня, бежав из барака, решили укрыться в одном из притонов Петуховской слободки. Но старая ведьма-бандерша, хранительница притона, встретила их с топором в руках: «Прочь, заразы!»
Делать было нечего, и беглецы, боясь возвращаться в город, ушли в ночную степь. Там и нашли их через несколько дней киргизы – мертвыми, лежавшими возле погасшего костерка.
Было ясно, что эпидемия уже таится по трущобам губернии, незаметные очажки ее, скрытые до времени завалом отбросов, скоро могут распуститься под солнцем в чудовищные цветы…
Далее события следовали стремительно. Еще накануне полковник Сущев-Ракуса исподтишка доложил:
– Влахопулов, боясь холеры, готовится бежать из города, и я, Сергей Яковлевич, счел долгом предупредить вас – будьте начеку.
Губернатор действительно вызвал Мышецкого к себе и поставил в известность, что – по случаю болезни – сдает свою должность до выздоровления вице-губернатору.
– Привыкайте, – сказал Симон Гераклович. – Все равно я скоро оставлю вас здесь хозяином…
И в тот же день Сергей Яковлевич заступил на его пост.
Казань телеграфировала, что в субботу двинутся в путь еще два эшелона с восемью тысячами переселенцев, среди которых имеется немало больных. Особенно – детей. Непроверенные признаки – корь, дифтерит, дизентерия.
Мышецкий был потрясен, но сдержался.
– Река вскрылась? – спросил только.
– Нет, лед еще крепок.
– Очень хорошо, – ответил князь машинально. «Да воздастся мне!» – вдруг вспомнилось ему.
Нервно закрестился он на купола церквей, наполненные звоном и вороньим граем.
Еще ничего не было решено. Служба начиналась.
– Господи, – молился вице-губернатор, – помоги мне с хлебом! Помоги мне, господи…
Россия бродила – закваска мятежа распирала ее изнутри, ломая ржавые обручи законов, властных окриков и решений сената. Знаменитое «Тащи и не пущай!», долетавшее и до Уренска, уже не сдерживало России; от нарвских закоулков Петербурга растекалась по России – в пику гимну – озорная песня рабочих:
Боже, царя возьми:
нам он не нужен -
в лоб он контужен
японца-а-ами-и…
Ветер войны срывал с фасада империи фальшивые вывески. Благолепие царя-батюшки теперь выглядывало из окошка «Монплезира» как явная историческая нелепость. «Война, – писал в это время Ленин, – показывает всем агонию старой России, России, остающейся в крепостной зависимости у полицейского правительства».