.
— Лига Наций. Я был его[28] секретарем.
— Англия и Индия, — сказал Розенбаум. — Диковатый симбиоз.
— Вовсе нет, — сказал Грей. — Мы пришлись друг другу по душе. Уважали друг друга.
И вот — фотография с Гитлером, вгрызавшаяся, как термит, врезавшаяся в память, погнала его в газетный архив Би-би-си, к пожелтевшим вырезкам — интервью, воспоминаниям.
Он не понимал. Да и как он мог понять? Никто из них не понимал. Тем не менее термит все грыз и грыз.
— Гитлер… — начал он как-то вечером.
— Это же было в тысяча девятьсот тридцать четвертом году, — веско прервал его Грей.
— То же самое вы говорили и в тысяча девятьсот тридцать девятом. Я читал вашу статью «Гитлер хочет мира».
— Я так думал, — сказал Грей. — И не я один.
— И это после Бухенвальда! — сказал Розенбаум. — После Хрустальной ночи! После того как они заставляли евреев вручную скрести венские улицы.
— Что мы знали об этом? — спросил Грей.
— А вы и не хотели ничего знать. Вы проглотили все: «Пророк, объединяющий страну с пылом и страстью Магомета!»
— Я обманулся, — сказал Грей. — Он был прирожденный актер.
— А разве вы не хотели обмануться? Вы назвали Гесса[29] славным, прямым парнем.
— Такое впечатление он производил.
— Вы говорили, что гитлерюгенд ходит в форме, чтобы стереть классовые различия. Что для Гитлера главная задача — обеспечить благополучие граждан! Что гитлерюгенд может дать нам урок дисциплины.
— Я в это верил, пусть и ошибочно.
— А во что вы еще верили? — Голос Розенбаума сорвался на крик. — Что еще вы приняли на веру? Что его национальному государству требуется «все или ничего»? И чтобы достичь «всего», необходимо покончить с «еврейским противостоянием»!
— Розенбаум, друг мой, — сказал Грей, — вряд ли вы можете быть тут объективным.
— Нет, никак не могу! — закричал в голос Розенбаум. — Как я могу быть объективным, если моя мать погибла в газовой камере, отца забили дубинками насмерть, сестру утопили в грязной жиже! Нет, я никак не могу быть объективным!
— Мы и вообразить не могли ничего подобного, — сказал Грей, понизив голос чуть ли не до шепота.
— Как же, как же, ни один англичанин ничего подобного не мог себе вообразить. Ни один бравый спортсмен.
— Мне стыдно, — сказал Грей. — Довольно вам этого? Стыдно.
— Нет, это мне стыдно, — сказал Розенбаум, отвалившись в кресле, задрав нервное, горбоносое, еще более бледное, чем обычно, лицо, он возвел глаза к потолку. — Я вел себя недопустимо. Извините. Прошу вас, расскажите что-нибудь. Прошу вас, расскажите о крикете.