Но, быть может, именно поэтому он понимал, сколько сил и сколько времени нужно будет отдавать, когда появится свой. Что это было – настоящая ответственность? позорная трусость? Термины хорошо подбирать лишь с наступлением следующей эпохи. Формула «мятеж не может кончиться удачей – в противном случае его зовут иначе» применима не только к мятежу. Ко всему на свете. Лёка (как при первом же взгляде на чугунную гирю становится ощутим ее вес) ощущал, что главным и центральным для него станет отпрыск, что голова будет в течение по крайней мере нескольких лет (а скоре всего всегда), занята в первую очередь им – не говоря уже о сердце. Ведь надо не просто обуть-одеть: надо единомышленника вырастить, друга, того, с кем будет о чем поговорить, кому можно будет довериться…
А тут еще жизнь кругом крошилась и сыпалась, валилась в какую-то яму, вырывалась из рук; хотя все еще жива была надежда, что это – наоборот, глубокий вдох и пружинистый полуприсед перед прыжком в лучезарный зенит… Еще год-два – и все станет, как в мечтах, прекратится раздрай и наполнятся магазины, и вот тогда-то и рожать детей для светлого будущего!
А к тому же Лёкины тексты, в течение многих лет видевшие одну тьму нижних ящиков его письменного стола, вдруг стали видеть свет; первая волна раскрепощения СМИ востребовала умных и честных, непредвзятых и неангажированных – Лёка оказался в их числе и впервые сделался известен. О, сколь остроумно и точно он вскрывал пороки командно-административной системы, какие сам видел, и всем остальным сулил перспективы, когда свобода восторжествует! Маша искренне восхищалась им. Даже больше: она уважала его. Во всяком случае, он был в этом уверен; и тени сомнения не закрадывалось. Как такая уверенность помогала ему быть в текстах столь искренним и свободным! У него были свои мысли – они совпадали с теми, что бушевали и венчались на царство кругом, но они были его собственными, выстраданными, и потому звучали куда убедительнее и ярче, нежели в текстах тех, кто по обыкновению своему флюгеровал в вечной и нескончаемой, как чавканье в джунглях, борьбе за гонорар; и у него был свой стиль – легкий, прозрачный, уважительный, будто он, опять в гостях у друзей, задушевно и без нажима объясняет что-то их славному, не по годам начитанному ребенку. И уже прорезалась главная его особенность: он не издевался, не глумился над подданными системы и не клеймил их – а жалел. Поначалу это отличало его от остальных борзописцев выгодно; потом, правда – наоборот, ибо стало обязательным клеймить и глумиться, все иное воспринималось как половинчатость, скудость мысли, а то и подкупленность режимом; но то было позже. А тогда ему открылись, словно врата дворца в сказке про Золушку, сначала питерские толстые журналы, потом – окончательный, ультимативный Олимп: «Новый мир», «Знамя»… Никакая фея не предупредила его, что ровно в полночь карета превратится в тыкву.