Азарел (Пап) - страница 7

Под эти ламентации я и засыпал, и просыпался, к ним примешивались ворчливые моления деда, когда он сидел на корточках перед шатром, держа свои книги на коленях. Я бродил вокруг него, бесцельно и отчужденно, по пыльной, скудной, выжженной летним зноем траве, в сорняках, заполоняющих громадный двор и все выше, все гуще поднимавшихся ближе к кладбищу. Кладбище было в их власти уже целиком, и среди могильных камней пьяно и распутно правили вакханалию репейник, дикий цикорий, маки и тимьян; и это море диких цветов и красок над могильными камнями было для меня точно таким же диковинным, как беспрерывное колыхание жалобных голосов в конце двора, как ворчание деда. Я страшился всего подряд — красок и звуков, боялся оставаться на месте и боялся бежать. Стена, огораживающая двор храма и сложенная из развалин, вероятно, предками прихожан, была полна безобразными, бесформенными камнями, их дикие очертания были еще страшнее, чем открытое пространство на задах двора, ведущее прямо на кладбище, где грозились опьяненные своими красками заросли. Про них я думал, что это какие-то живые разноцветные звери, которые для того стоят так тесно, такие разноцветные и неподвижные, чтобы меня запугать и загородить мне дорогу, если бы я задумал бежать от ворчания дедушки Иеремии и ламентаций учеников. Но камни и чаровали меня — словно бы черепа великанов из минувших времен уставились на меня пустыми глазницами, разинули рты, а летняя жимолость в их трещинах словно бы улыбалась мне. А ученики словно бы на то жаловались беспрерывно в своих ламентациях, что мне оставаться здесь навсегда, среди страхов, в плену у деда Иеремии. В моей крови, в моих нервах еще звенели отчаянные прощальные поцелуи матери: она целовала меня с такою горестной страстью, что ее поцелуи внушили мне предчувствие какой-то кошмарной опасности, и я испытывал перед ними такой же точно ужас, как перед теми кладбищенскими цветами, камнями из стены и звуками голоса учеников…

Другие воспоминания, которые я принес из дома с собою, в своем теле, были ничуть не более приятные; лучше всего я помнил перешептывания моих брата с сестрой. Эрнушко и Олгушка заметили странное поведение родителей, в них проснулось любопытство — что за судьба меня ожидает, и всякий раз, что мать, готовясь к разлуке, сжимала меня в объятиях, они тесно прижимались друг к другу и принимались шептаться. Эти перешептывания внушали мне страх, и его-то я и унес с собою, в своей крови, как и ту глубокую тишину, которой требовал от всей семьи отец, когда писал и учил наизусть свою проповедь. В такие часы тоже наша квартира наполнялась шепотами, совершенно так же, как во время частых совещаний, собиравшихся ежедневно в красной комнате и посвященных деду и моей судьбе. После таких совещаний мать часто погружалась в себя, мое будущее в ее мыслях всегда соединялось с могилой умершего брата, эти два обстоятельства каким-то странным, скорбным и роковым образом сплетались воедино, взгляд ее затуманивался, застилался слезами, а мои брат с сестрой, в ответ на это, снова прижимались друг к другу и пускались в бесконечные перешептывания.