Нюансеры (Олди) - страница 2

Приживалки как по команде вытянули шеи. Заикина расположилась за столом вольготно, по-хозяйски, приживалки сели напротив, плечом к плечу, вжавшись друг в друга, на краешках стульев. Стол без труда принял бы еще человек десять, вздумай те почаёвничать на сон грядущий, но казалось, что приживалок из милосердия пустили в большую шумную компанию, выделив на двоих места с полмизинчика.

– Осеньку? – изумилась старшая.

Шмыгнула носом, выпучила глаза:

– Да чего же его жалеть, Иосифа Кондратьевича? Мужчина молодой, видный, в банке кассиром служит. Чай, ни в какой каше не пропадёт, ни в пшённой, ни в гречневой. Не с чего ему пропадать. Вот женится, возьмёт за себя девку красивую, с приданым. Детишек настрогает, пойдут у вас праправнуки…

– Не доживу, – отрезала Заикина.

Высокая, статная, сильно располневшая после шестидесяти, она носила свой вес, как и годы, легко, с горделивой осанкой царицы. После шестидесяти? Боже, как давно это было! Уже и не вспомнить…

– Матушка! Живи!

– Пей чай и помалкивай! – укоротила Заикина старшую приживалку. Младшая и без того молчала, прикусив нижнюю губу. – Не твоего ума дело! Если говорю, что Осеньку жалко, значит, цыц! Молчи и жалей, поняла?

Приживалки мелко закивали.

– Чай, – угодливо согласилась старшая. – Пьем и помалкиваем, матушка.

– Осеньку ей жалко! – Заикина всё не могла успокоиться. – Мне, что ли не, жалко?

Она уже и забыла, что жалко правнука было ей, а вовсе не приживалке. Приживалка, напротив, утверждала, что Иосифа Кондратьевича жалеть не с чего, но кого это сейчас интересовало?

– Осеньку жалко, себя жалко, а сервиза жальче всех. Чашки, блюдца, сахарница… Побьёте, небось, без меня! Вот говори: побьёте, а? Правду говори!

– Не побьём, матушка!

– Ан побьёте!

– Пуще глаза беречь станем!

– Пуще глаза, – прошептала младшая, бледная как мел. Шёпот был для неё, молчуньи, подвигом. – Христом-богом клянусь, пуще.

– Не клянись! – без злобы, для порядку велела Заикина. – Ибо сказал Господь: «Не клянись вовсе: ни небом, потому что оно престол Божий…»

Голос её окреп, утратил старческую хрипотцу:

– «…ни землёю, потому что она подножие ног Его; ни Иерусалимом, потому что он город великого Царя…»

Приживалки захлопали в ладоши. Знали, мерзавки, что̀ хозяйке по душе.

– «…ни головою твоею не клянись, потому что не можешь ни одного волоса сделать белым или черным!»

– Браво, матушка!

– Браво!

– Актёрка, как есть актёрка! Наипервейшая!

– Актриса, – поправила Заикина, отдуваясь. – А сервиз всё едино побьёте, заразы..

Чайный сервиз на девять персон был гордостью Заикиной. Приживалкам не возбранялось пить из тонких, воздушных, украшенных бледно-сиреневой росписью чашечек, им даже разрешалось брать колотый сахар из пузатой сахарницы, но делать это следовало без торопливости, с почтением, бросая восхищенные взгляды на благодетельницу. Сервиз Заикиной подарил никто иной, как заводчик Кузнецов. «Матвей Сидорович самолично!» – говаривала Заикина, когда была в духе, и картинно всплескивала руками. Тридцать лет назад Кузнецов арендовал фаянсовую фабрику купца Никитина в селе Байрак, арендовал да и плюнул всердцах: расходы на гужевой транспорт съедали доходы, что твой пёс – колбасные обрезки. Шло время, лихое убыточное время, и кто-то надоумил Кузнецова обратиться к Заикиной. Старуха раскинула карты – так, как умела во всей губернии только она – и велела заводчику перебираться с хозяйством и работниками в иное село. Какое, спросил Кузнецов. Бу̀ды, ответила Заикина. Буды, что на реке Мерефе. Видишь трефового короля? Ну вот, а рядом с ним семёрка бубён. Буды, и хватит об этом. Сказать по правде, Кузнецов нисколечко не понимал, зачем ему менять шило на мыло, но совета послушался. Выкупил Котляровскую винокурню, перенёс производство в Буды. А спустя два года через Буды легла железнодорожная ветка, и с того момента Кузнецов на Заикину мало что не молился. И заплатил с лихвой, и бесплатным фаянсом снабжал исправно. Когда в позапрошлом году фабрика освоила фарфор – прислал сервиз с поклоном.