– Значит, так, любезные мои…
Заикина любовалась чашечкой истово, не отводя взгляда. Словно знала, что больше не увидит ни чашечку, ни сервиз, ни света белого. Лицо гадалки сделалось серьёзным: дальше некуда. С таким лицом Клеопатру играть – вот корзинка, в корзинке аспид, и срок пришёл класть змею на молодую грудь.
– Слушайте мою последнюю волю. Слушайте, запоминайте, исполняйте. Не исполните – из могилы вернусь. Зубами загрызу, кровь выпью. Вы меня знаете…
Приживалки знали. Слушали, запоминали.
– Ой, матушка, – захлебнулась старшая. – А с нами-то что будет?
– Исполните – всё будет хорошо. Не обижу вас, пустомель.
– Ну да, ну да, – бормотала старшая. – Всё хорошо, лучше лучшего.
Было слышно: не верит. Боится. А больше того боится возразить, пойти поперек. С таких женщин художники пишут евреек накануне исхода из Египта. Оно, конечно, впереди земля обетованная, течёт молоком и мёдом. Да только сперва впереди Чермное[1] море, пустыня и сорок лет хождения от бархана к бархану. Мёд еще когда, молоко после дождичка в четверг, а ноги по песку бить прямо сейчас надо.
Дойдём ли до обетованной? Доживём?
Глава первая
«Как пряму ехати – живу не бывати»[2]
1
«Ужасно! Ужасно! Зачем глаза мои видели это?!»
Губернский город Х встретил Алексеева метелью.
Нет, так нельзя.
Начнем иначе, из затакта.
Занавес уже открылся, но сцена тонет в сумраке и тишине. Никто никуда не приехал, никто никого не встретил. Лишь громыхают колёса на стыках, потому что театральная тишина выражается не молчанием, а звуками. Если не наполнить тишину звуками, нельзя достичь иллюзии. Стучат колеса, белый луч шарит в пустоте, отыскивая жертву. Время топчется на месте, покашливая в кулак, а пространство наполняется не страхом, но тревогой и ожиданием.
Вот. Так правильно.
* * *
В попутчики Алексееву достался инженер-путеец: вот ведь каламбур! Был он человек пьющий и крайне словоохотливый, что сделало поездку нескучной, но чуточку обременительной. Для себя Алексеев назвал бесконечный монолог путейца на манер литератора Тургенева, подмешав толику баснописца Крылова: «Отцы и дети, или Овцы и щуки». Овцами, как теперь он знал доподлинно, хоть экзамен сдавай, в профессиональном кругу назывались паровозы серии «О». Щуки же, они же паровозы серии «Щ», ещё только разрабатывались учёными мужами, но имели богатейшую – «ей-ей, богатейшую! Ну, ваше здоровье!» – перспективу.
– А вы-то, – между делом вспомнил путеец о вежливости. – Вы-то сами, позвольте полюбопытствовать, кто будете?
– Канительщик, – улыбнулся Алексеев.
– Кто-кто?
– Канительщик. Золотое и серебряное шитьё.