— Да какое там наступление, товарищ генерал. Немцы нас к Волге прижали. Тут хотя бы уж дальше их не пускать.
— Не пустим. Когда наступать — не знаю, и где будем — тоже не знаю. Что нам с гобой гадать на кофейной гуще, а раз готовить приказано, наступать придется. Наступать, — провел он пальцем по горлу, — вот так нам надо. Нельзя нам дальше терпеть. Ростов, Тихвин, Москва показали, что можем и мы наступать.
— Что будем, то будем, но терпения не хватает. Скорей бы. Зимы, что ли, нам опять дожидаться?
— Поверь, в Ставке лучше об этом знают, когда. А у нас сейчас дело конкретное: учить людей наступать. Понятно тебе? Вот и давай разворачивайся. Сам учись и людей учи. И не забывай одного: не год нам на это отпущено. Через месяц приеду погляжу, как ты с задачей этой справился.
— Через месяц?
— Да, через месяц.
Кипоренко пристально смотрел на Канашова, и он почувствовал на себе его пристальный взгляд.
— Мучает тебя, Михаил Алексеевич, совесть, вижу, мучает.
Канашов встрепенулся, весь подобрался. «Неужели он догадывается, что я о Нине думаю. Как быть мне с ней?» И, взглянув в глаза Кипоренко, смутился.
— Месяц для такого дела, конечно, мало, — покачал головой Канашов. — Но раз надо — постараюсь уложиться.
Командующий положил ему руку на плечо, заглянул в глаза.
— Да я не о том.
«Значит, понял, что я о Нине думал».
— Живой же я человек, товарищ генерал, — лицо, его стало строгим, непроницаемым.
— А я бы и не думал о такой, — бросил Кипоренко.
Канашов вскочил как ужаленный и встретился с ним взглядом.
— Ты садись, не взрывайся. Я не об Аленцовой так думаю.
У Канашова сразу ослабли ноги, будто они лишились костей и стали резиновыми, и он опустился в кресло.
— О жене твоей бывшей. Довелось мне случайно с ней встретиться. Концертная бригада приезжала к нам, когда я начальником штаба фронта был. Ну и штучка с ручкой, — покачал он головой. — Видишь, Михаил Алексеевич, однолюб я по натуре. И парнем был, не глядел на девушек, как на предмет удовольствия, не соблазнял по прихоти. Вот, скажешь, святой какой. — Он улыбнулся. — Не в этом дело. Матери я своей тому обязан. Она мне глаза открыла на святое это чувство — любовь, воспитала во мне бережное отношение к женщине, за что ей всю жизнь благодарен. Лет десять-одиннадцать мне было, когда она меня в прекрасный мир жизни и любви ввела. Учительницей она сельской была. Взяла меня однажды с собой в поле. Едем на таратайке, а кругом весна. Все цветет и к жизни тянется. Вот она мне предметно все так объясняет, все — от природы до человека. «Вся природа, — говорит, — живет, и вся эта красота вокруг нас от необычной и вечной ее любви». Рос я, и с годами росло это чувство, которое я берег по совету матери, как самое дорогое для человека в жизни. Понял я, когда возмужал и созрел, что любовь мужчины к женщине не самоцель для удовлетворения страстей, а очень многогранное и сложное чувство, которое трудно найти и сберечь, чтобы оно было твоим постоянным стимулом в жизни. Вот поэтому, признаюсь, я очень придирчив к людям по этой части. И за службу спрошу, накажу, если к ней недобросовестно относятся подчиненные, но помиловать еще могу. А вот в семье разлад, тут я беспощаден. Сколько я тебя знаю по службе, у меня к тебе серьезных претензий нет, а вот за семейную жизнь я чуть было тебя не ударил. И ударил бы — так намертво. Ты не улыбайся, слушай. Стали идти мне на тебя анонимки насчет Аленцовой, потом как-то с Хариным мне довелось беседовать. Он меня накрутил, и я чуть не поддался. Да потом, спасибо, полковой комиссар Поморцев помог мне разобраться во всем и удар мой от тебя отвел. А все же у меня какой-то осадок и недоверие к твоим отношениям с Аленцовой еще были вплоть до того, как я с твоей бывшей супругой не столкнулся. Тогда я понял, что правильно ты поступил, порвав с ней. Думаю, это навсегда? Канашов утвердительно кивнул головой.