Мистер И. жаловался, что в этом ужасном, «свинцовом» черно-белом мире люди выглядят отталкивающе, а живопись невозможна. Сталкивался ли я с такими состояниями? Могу ли я определить, что с ним случилось? Могу ли ему помочь?
Я ответил, что слышал о случаях приобретенной ахроматопсии, но сам никогда ее не наблюдал. Не уверенный, что я способен спасти мистера И., я пригласил его приехать.
Мистер И. утратил способность воспринимать цвета после того, как в течение шестидесяти пяти лет видел их нормально. У него появилась цветовая слепота, и он стал видеть мир, «… словно это… черно-белый фильм по телевизору». Внезапность произошедшего никак не вязалась с обычно медленными процессами деградации колбочковых клеток сетчатки и, напротив, предполагала, что катастрофа произошла на более высоком уровне, а именно в тех отделах мозга, которые отвечали за восприятие цвета.
Более того, стало очевидно, что мистер И. утратил способность не только видеть цвет, но и представлять его своим внутренним взором. Теперь он видел только черно-белые сны, и даже аура его мигрени была обесцвечена.
За несколько месяцев до этого я приехал в Лондон на момент публикации «Шляпы», и коллега пригласил меня на конференцию, которая проходила в Национальной больнице на Куин-сквер.
– Семир Зеки делает доклад, – сказал он. – Он на восприятии цвета собаку съел.
Зеки исследовал восприятие цвета, снимая сигналы с электродов, вживленных в зрительную зону коры головного мозга обезьяны, и показал, что за конструирование цветового образа ответственен исключительно один ее отдел (V4). Он полагал, что в человеческом мозге должна быть подобная же зона. Я был очарован докладом Зеки, и особенно – словом «конструирование» в отношении восприятия цвета.
Работа Зеки открывала перспективы совершенно новых способов исследования; она заставила меня думать о возможной нейронной основе сознания так, как никогда до этого о ней не думал, а также прийти к выводу, что с нашим новым представлением о мозге и резко возросшими возможностями в деле измерения активности индивидуальных нейронов в живом и мыслящем мозге мы можем определить то, как и где «конструируются» различные виды нашего опыта. Эта мысль возбуждала. Я осознал, какой огромный скачок неврология сделала с той поры, когда, в начале 1950-х годов, я был студентом, и мы даже представить не могли, что скоро сможем снимать информацию с индивидуальных клеток мозга активного, сознающего и воспринимающего мир животного.
Где-то в это время я отправился на концерт в Карнеги-холл. Программа включала «Большую мессу до минор» Моцарта и, после перерыва, его же «Реквием». В нескольких рядах позади меня сидел молодой невролог Ральф Сигел – мы мельком встречались с ним за год до этого, когда я приезжал в Институт Солка, где Ральф считался одним из протеже Фрэнсиса Крика. Когда Ральф увидел прямо перед собой грузного человека с записной книжкой, который на протяжении всего концерта что-то писал не отрываясь, он понял, что это – я. Он подошел, представился, и я его сразу узнал – не по лицу (для меня все лица выглядят одинаково), а по его огненно-рыжим волосам и порывистым возбужденным движениям.