Восемь минут (Фаркаш) - страница 2
У Старухи просто пропала память. Так бывает, когда в театре решают освободить реквизиторскую: из нее, сразу ли, постепенно ли, исчезают костюмы, задники, бутафория, всякие сценические аксессуары… Но подобно тому, как ни один, даже средней руки актер никогда не забудет шороха шелка, тафты, сукна, бархата, полотна, других тканей, их ощущения в пальцах, не забудет запаха папье-маше, клея, фанеры, опилок, звона хрустальных бокалов и музыкальных шкатулок, света софитов, в котором движущиеся фигуры словно осыпаны мелькающими блестками, а главное, не забудет мгновений обморочного страха перед выходом на публику, — так и тело Старухи продолжало хранить память об исчезнувшем реквизите канувших в прошлое лет. Однако уже довольно давно воспоминания эти, в соответствующем сцено- и хореографическом оформлении, вызывались к жизни не разумом, но лишь инстинктами и рефлексами. Старуха помнила не мозгом, а носом, нёбом, кончиком языка, ушами, глазами, главным же образом — кожей. Некоторые прикосновения проникали в самые глубокие слои ее существа, не доступные ни слову, ни мысли. Конечно, находящихся рядом очень смущало и приводило в замешательство то, что никакие действия и события не порождают у нее образов-отпечатков, которые, отложившись где-то, всплывают по мере необходимости; что же касается прежних, давних впечатлений, то они уже растворились в каком-то другом измерении, откуда все реже и все опосредованнее всплывали как смутные, едва поддающиеся пониманию сигналы. Саму Старуху все это вовсе не удручало. Да, от боли, обиды, разочарования, неудовлетворенных позывов она страдала — но только и исключительно в настоящем времени. Когда неприятности отступали в прошлое, Старуха опять существовала безмятежно, шагая в следующий момент, с его собственным счастьем или с его собственной мукой, без каких бы то ни было опасений или сомнений. В основном же ее бытие, когда она не спала и, разумеется, если у нее ничего не болело, исполнено было по-детски доверчивым безразличием к миру. В таком состоянии жизнь ее, гладко и без препятствий, скользила по неподвижной — для нее неподвижной — поверхности сущего. Один лишь Старик знал: под этой поверхностью, словно рельеф морского дна, вырисовываются контуры прожитой жизни. И если он хочет сохранить человеческий контакт со Старухой, ему нужно как-то осваивать этот скрытый от глаз ландшафт. Занимался он этой работой постоянно и методично, опираясь чаще всего на собственные — когда-то общие — воспоминания. Словно неким невидимым эхолотом, определял он высоту подводных впадин и возвышенностей, находя возможность общаться со Старухой даже в самые безнадежные моменты. Окружающие, конечно, плохо понимали, точнее, вовсе не понимали, что происходит между Стариком и Старухой: ведь общение между ними шло чаще всего в таком частотном диапазоне, который другие не способны были воспринимать. И потому те, другие, считали, что Старик со Старухой просто выжили из ума. Разумеется, в глаза им никто ничего такого не говорил, однако Старик прекрасно знал, что о них думают. И его это нисколько не обижало; даже, наоборот, наполняло своего рода злорадным удовлетворением: ведь так им все в меньшей и меньшей степени нужно было приспосабливать свое житье-бытье к так называемой нормальной повседневности. В конце концов, мы же с тобой в самом деле два идиота, ласково гладил он иногда Старуху по щеке, действительно чувствуя некоторое детское удовольствие, когда им в очередной раз удавалось уклониться от выполнения какой-нибудь задачи, для них совершенно бессмысленной, а окружающему миру кажущейся жизненно важной. Ах, как мы здорово с этим справились, ликовал в минуты хорошего расположения духа Старик, довольным взглядом созерцая усыпанную слабо мерцающими блестками полосу света между синей пустотой неба и зеленой недвижностью моря. На пути их утлого суденышка — скорее плота, чем корабля, — не было ни единой помехи: не вздымались над ними враждебные волны, не бросал в лицо брызги ветер; они даже избавлены были от суетливых и ненужных ритуалов отправления или прибытия. Широкая пустынная палуба едва поднималась над гладью воды, но до их слуха не доносилось даже слабых шлепков невысоких волн. Судно словно не плыло, разрезая воду, а бесшумно скользило по самой ее поверхности. Лишь кромка пены с чуть слышным шелестом высыхала на краю палубы. Старик уверенно и привычно двигался вокруг сколоченного на палубе дощатого помоста, напоминающего верстак. Ему и о разложенных на столе инструментах не надо было тревожиться: даже карандаш, брошенный на развернутую, усеянную множащимися цифрами и стрелками карту, не скатывался в сторону… Правда, бывали моменты, когда Старик библейскими проклятиями осыпал все физические и духовные силы, что так упорно поддерживали на плаву эту прогнившую внутри и снаружи, зловонную, зыбкую, каждой щелью пропускающую воду чертову эту посудину-душегубку, не давая подводным пластам вздыбиться, обрушиться друг на друга и увлечь обоих, со всем, что их окружало, в недвижную, не ведающую ни волн, ни световых бликов непроницаемую для любого эхолота глубину.