Но здесь еще было тихо. Море мягко омывало гладкую тюленью голову, выплывшую у самого борта, черноглазо взглянувшую на Малахова. Рыбина на тарелке блестела. Шторм еще не успел напустить в нее темный чернильный цвет. Но темные, ядовитые силы уже долетели сюда. Уже проникали в кровь неслышным, едва различимым страданием. Тем более что их судно шло навстречу шторму. Шло на Кунашир — и, значит, навстречу шторму. На острове ждали их, и они ждали на судне: когда же появится на горизонте остров.
Малахов тронул тарелку, повернул рыбу на запад, словно стрелку компаса. В ее узком холодном теле пульсировала теперь магнитная линия. И Малахов тянулся туда всем своим молодым, напряженным телом.
Там, далеко, среди московских домов, старых, с лепными карнизами, желтых, зеленых и серых, его переулок. И дом, и облупленная колокольня в окне с выросшими на куполе деревцами. И мать его ходит неуверенным мягким шагом. Накрывает сейчас на стол, ставит синюю, с отколотым краем сахарницу или стелет постель. Или сидит перед маленькой лампой, читая его письмо, и в глазах у нее горячо и туманно.
Малахов все это видел, тянулся туда… Хотел опять прикоснуться к тому, что оставил.
Те улочки у Крутицкого вала, осыпающиеся особняки и церквушки. И внезапный сочный проблеск Москвы-реки, зеленая и травяная гора, и проходит внизу баржа. А он со своей милой, любимой стоит, прижимаясь к холодной стене, и рядом — далекий ночной блеск Кремля, гул проходящих машин, а тут ее шепоты, ее быстрая холодная рука на его груди. И она ему дорога и желанна над этой рекой, в отсветах фонарей.
Все это чувствовал Малахов, поражаясь свежести, остроте этого чувства, словно не было прожитых лет, словно все это он не оставил, и утром завтра выйдет из дома вместе с другими спешащими и бульварами, скверами отправится на работу, в лабораторный стеклянный корпус, где создается новая модель самолета. Погрузится в схемы, конструкции, в мигание электронных пультов, вырабатывая замысел новой системы, и начальник лаборатории вновь похвалит его, и все они, молодые, новоиспеченные инженеры, будут слушать с обожанием этого угрюмого старика, запустившего в небо десятки крылатых машин.
Неужели все это прошло и к этому уже не вернуться? Он сам добровольно все это оставил. И мать, и синюю сахарницу, и любимое, дорогое лицо, и готовый взлететь самолет. Неужели сам, добровольно? И теперь этот ящик с жестяной тарелкой, холодная, нечастая палуба, сумерки и его одиночество?
Он смотрел вдоль рыбы на запад. Чешуя наполнилась синью. Циклон налетал с дождем и туманом. Мокрое железо блестело. С неба валила дымная мгла. Судно качнуло. В вышине пронесло растрепанную птицу. Мачта с антенной свистела.