Кочующая роза (Проханов) - страница 103

Четвертый день палуба гудела от ливня. Взъерошенные мокрые птицы садились на снасти, зябко стыли в дожде. Забытая на тарелке рыба блестела, как осколок льда.

Свободные от вахты лежали в кубрике в одури, раскрыв черные дышащие рты. Калява, больной и угрюмый, с побледневшим от страдания лицом, сидел на железной койке, шевеля огромной босой ступней.

Моторист Сирин, румяный, быстроглазый, с тонкими усиками, склонился над Санькой, молодым, белотелым и гибким, выкалывал ему на спине.

Сирин аккуратно макал в баночку с тушью иглу, обмотанную ниткой до жала. Бережно стряхивал наплывавшую каплю. Приближался к обнаженной спине, прицеливаясь, высовывая кончик языка. Наносил короткий удар, выкалывал карту Сахалина. Обозначил стрелкой стороны света. С севера, среди туч, выколол надутое лицо, посылавшее потоки ветра. На Санькиной спине кудрявились волны, несли корабли, хвостатых русалок и рыб. Еще вчера были выведены нефтяные вышки в Охе. Порт Холмск и Корсаков с якорьками. Теперь Сирин работал, выкалывая самолет, летящий в районе Южно-Сахалинска.

— Ну как там самолетик-то? — спрашивал Санька, страдая, но не показывая вида.

— Прекрасно, Санек, прекрасно! Хочешь, назовем его самолетом любви? На нем к тебе невеста летит… Да стой, не вертись!.. Невеста летит к тебе в самолетике!

Санька весело выругался и вскрикнул от боли.

— Дурни! — зло чертыхнулся Калява. — Ну, Санька, ладно, этот дурак молодой, его учить некому. А ты зачем парня портишь?

— Тебе, Калява, что, тошно? — обернулся к нему Сирин ласково и едко. — Ах, ах, весь ты побледнел, посинел! Ну прямо смотреть страшно! Лица на тебе нет! Говорили, не ходи в море, Калява. Ложись на исследование в больницу, Калява. Нет, не может без работы Калява? Вот и получается! А вдруг у тебя белокровие? А вдруг рак? А вдруг, а вдруг?

— Тьфу, бес! — сморщился Калява и отвернулся. Огромная ступня его шевелилась над обрывком карты с островом Хоккайдо.

— Ну как? — спросил Санька. — Выходит?

— Лежи, лежи, милый. Будет невеста тебя рассматривать и разглядывать. Изучать по тебе географию…

Малахов, одурманенный духотой, усыпленный гулом и дрожью судна, смотрел на обоих. И не было жаль ему в этот момент серебристого юного тела, пятнаемого иглой. Была неинтересна сейчас и скучна эта юность, случайно цветущая на грязной, скомканной койке. Он хмуро думал: рано или поздно это тело, как канат, вытрется сушей и морем, совьется в узлы и жилы, покроется рубцами. Угаснут вспышки бессознательного молодого веселья.

К чему же стремился он, Малахов? Что томило его и влекло, оторвало от милых и близких? Он лежал среди гулов, качаний и думал. Откуда в нем это взялось — томление по иной, необычной судьбе, иной возможности жизни? Из каких прочитанных книг, подслушанных слов и песен? Земля всегда влекла своим вечным возрождением, круговоротом весен и зим, беспредельностью своих горизонтов. Всегда людям хотелось взглянуть: что же там, за зарей, за соседним лесом и лугом? И они собирались в путь, оставляя крестьянский рубленый двор или стрелецкий посад, или тихую над прудом усадьбу. Отправлялись на новые земли, за тридевять известных, в тридесятую, неизвестную. По топям, по тропам, по гатям, звеня топором, скребя посохом камни, уходили они в горизонты. Поражались золоченому дереву пагод, гранитным бабам на песчаных буграх, зеленым изразцам на мечетях. Ночевали под звездами азиатских пустынь, под сибирской льдистой Медведицей. Меняли ладью на лошадь, бросали павших коней, сдирали ноги о кремни неизвестных хребтов. Пока не дохнет им в очи соленой и мохнатой пеной зеленый океан, не кинет к стопам заморскую водоросль. И они стояла на краю земли, седые, постаревшие в странствиях, опираясь на пищаль с растресканной перламутровой рукоятью, и солнце вставало из зеленых пучин. Уносили за три моря в котомке горстку родной земли. И потом уж чужие люди высыпали ее им в изголовье. Невидящие, уснувшие навеки глаза наполнялись родной землей, и дудник, вырастая из них, гудел на ветру песни родных деревень.