Кочующая роза (Проханов) - страница 112

— Я не женился, ты знаешь, уже говорил: «Чтоб не плодить себе подобных», — сказал Овчаров. — Либо они будут подобно мне страдать, либо превратятся в счастливеньких, ничего не чувствующих мучителей. Не хочу ни того, ни другого!

— Это бесчеловечно! — чуть не плача, всплескивала Вера руками. — Это жестоко, жестоко! И ты мне это говоришь в такой день, мне, мне! Знаешь, что у нас будет ребенок! Я просила тебя, умоляла! Ну хоть сегодня не надо! А ты все равно!.. Ты наваливаешься, как гора! Ты все человечество готов истребить. Таких, как ты, раньше изгоняли из городов. Древние греки таких изгоняли.

— Правда, — подымаясь в рост своим огромным, костистым телом, почти касаясь потолка лысым черепом, хохоча белозубо в черной растрепанной бороде, сказал Овчаров. — Не только изгоняли, но и убивали! Ты права: я невыносим! Являюсь, отнимаю у людей их иллюзии. Надежду на уют, на тихие радости, веру, что их ничего не коснется! Но и правильно делаю! У них не должно быть надежд! Им должно быть страшно, ибо только страх, а не чувство ответственности может принести результаты!

— Перестань! — крикнула Вера. — Перестань, я не могу. Я уши заткну! Или ты, или я!

Все замолчали. Стало тихо. Карта Каракумов желтела на стене безбрежным пожарищем. Краснело в бутылке вино. Овчаров весь сник и сгорбился. Забормотал:

— Это так, это так… Я несносен… Я лучше пойду… Уж вы без меня… Извините.

Его никто не удерживал. Он пошел, наклонив бородатую плешивую голову.

Некоторое время все молчали. Только Вера пришептывала:

— Ужасно! Как все ужасно!

Людмила наклонилась ко мне.

— Передай мне гитару.

Я передал ей тихо звякнувшую гитару. И она сидела, настраивала…

Прошел ашхабадский поезд, одарил нас одиноким гудком. Она запела «Элегию» Дельвига, и все стало отлетать, иной звук и свет начали появляться во всем. И я поразился тому, как много у мира центров, цветов и названий: лишь слабый поворот головы, звон струны, милое, поющее, дорогое лицо… и все уже движется по иному пути, вокруг иного центра.

После песни все оживились. Разлили вино по стаканам. Вспоминали Москву, смеялись. Всем было хорошо в близости, в единении. И никто не хотел вспоминать, что где-то в темноте ходит черный, страдающий Овчаров. Смотрит, как горит на железнодорожной станции лиловый креоновый фонарь и у обожженных бабочек на перроне золотятся глаза. Мы ушли из гостей, решив переночевать на свободе, на соседних барханах.


Я нес на плече свернутый тяжелый тулуп, всученный Потехиным. Она, приколов к волосам соцветие кандыма, пробиралась следом. Я расстелил овчину у колодца, пробитого гидрологами сквозь песок до подземных кристальных глубин. Мы лежали, слушая шорохи и звуки пустыни. В кольцах овчины запутались легкие семена пустынных трав, и веяло слабыми печальными ароматами. Она укуталась курчавой полой, смотрела в гаснущее зеленоватое небо.