Удар рубанка. Треск отлетающей стружки. И мысль: «Она, моя милая, спит там, укутанная, на прохладном гребне бархана. И это счастье, что можно сейчас пойти, наклониться над ней, приоткрыть кудлатый покров, увидеть ее лицо. И снова закрыть, оставив узкий прогал, чтобы солнце, взойдя, пустило в глаза ей зайчик и она проснулась. Но пока я один, из старых досок мастерю топчан, хоть на одну еще ночь».
Я думал, как вечером мы придем из пустыни, растянемся на нем горячими телами, облученными миллионами жарких песчинок. Закроем глаза, а в них потоки и струн света, бег чернотелых жуков, чешуйчатое дрожание медянки, опоясавшей кустик акации.
Она быстро уснет, а я буду смотреть на нее и на маленький огонь чабана, пригнавшего к водопою овец, смотреть, ловя бесшумный росчерк летучей мыши. И слушать в пустыне гул стальных высоковольтных опор и ход ночных поездов…
Пустыня быстро светлела. Собаки вскочили на кабину ржавого транспортера, ожидая восход.
Из дома вышли две молодые сестры-туркменки, служившие в заповеднике. Их старый отец в тяжелой темно-коричневой бараньей шапке, с сивой бородой, смугло-сухим носатым лицом, уже возился с деревьями. Они обе вышли, взглянув, как я строгаю, улыбнулись белозубо и, качая кувшинами, направились к крану за водой. Их зеленые долгополые ткани переливались при движении розовым, желтели рукодельные броши, в длинных материях свободно двигались бедра, из вырезов подымались прямые тонкие шеи, маленькие точеные головы с чернобровыми лицами.
Они открыли кран. Вода гулко забила в кувшины, наполнила, перелилась через край. Они наклонялись, подставляя в струю смуглые ладони, омывали свои лица, колыхали голубыми, расшитыми серебром рукавами, а потом обхватили пальцами горла кувшинов, мелькнули кольцами и плавно исчезли в доме.
Я строгал, радуясь женственности, красоте туркменок. Вкладывал в работу свое умение, бодрость, свои мысли о Людмиле. Думал, что через день мы уедем, а супруги Потехины унаследуют ложе, будут обо мне вспоминать. А потом и они уедут. И старый туркмен вытащит топчан на свободу, разрубит топором на куски и спалит в закопченных камнях под бурлящим котлом. А его дочки, зажав в коленях цветные платья, протянут руки к огню.
Я оглянулся. Она спускалась с бархана.
— Ты уже встал, мой плотник? Кибитку мастеришь или что? А меня разбудил солнечный зайчик!
Над пустыней скопился тончайший дым. Провисал из небес мутной пеленой. Казалось, она прогибается под тяжестью жара. Вот-вот прорвется, и пекло выльется на пустыню.
Мимо пропылила отара овец, серая, жаркая, молчаливая. Круторогий баран, укутанный в душный войлок, взглянул устало зеленым глазом. Чабан на лошади, темный, как печеное яблоко, мелькнул на бугре и скрылся. — Мне хочется пойти вон к тем огромным барханам, — сказал я. — Они меня манили вчера. Иначе так и не успею.