Отец бежал через реку, задыхаясь от крика, нацелив винтовку в безвестный хутор, куда надо ворваться и увидеть закопченные мазанки, разметанную взрывом телегу, железные бочки с горючим. И оттуда, с высокого берега, бьет в него тонкий сквозной огонь… Отец лежал, остывая, под зеленым вечерним небом. Река гудела под ним, а он уже вмерз в нее и был ее частью.
А липы во дворе детского сада темнели. Во мне же притаились задумчивость, недоумение, осознание себя, отдельного и от них, играющих, и от воспитательницы с добрым лицом, и от высоких ветвистых лип. И внезапная радость открытия: я есть, несу в себе мое «я», мою жизнь в загадочном вечернем мире с синеющими окнами, с сумеречным очертанием огромных деревьев…
Я сидел на бархане, как в обмороке. В лицо ударялись бесчисленные острые песчинки. Пустыня обдувала меня, снимая тонкие оболочки.
От жара, от зноя я потерял на секунду сознание. Что-то во мне повторялось сто крат. Не имело ни конца, ни начала, и все заново предстоит пережить.
Я очнулся. Тонкие сверкающие струи летели с небес. Жалили, охлаждали. Кропили пустыню мельчайшими темными бусинами. Шел мгновенный блестящий дождь. Людмила в мокром платье бежала ко мне по песку.
— Ты исчез, ты пропал. Я так волновалась!
Мы сидели с ней под блестящим, нас омывавшим дождем…
Глава восемнадцатая (из красной тетради). Полк в предгорьях
Утренние горы в окне. Жена подымает из света голые локти, укладывает косу вокруг головы. Сын годовалый спит в тончайшем чистом луче, стиснув серебряные кулачки, будто летит по лучу к вершинам. Рота идет за окном, врубаясь в дорогу, в грохоте подкованных сапог.
Бурлаков готовился к выходу, затягивая портупею на своем лейтенантском мундире. Жена наклонилась над сыном, загораживая ладонью падающий на него утренний свет.
— Ты не слышал, как он ночью ко мне перебрался? Мне по щеке шлеп, шлеп! Просыпаюсь, а он дышит мне в шею. Неужели не слышал?
— Нет, — ответил Бурлаков, протягивая руку и тоже заслоняя сына от света.
Они стояли с женой, вытянув руки над сыном, будто грели их над маленьким очагом.
— Бедненький, ничего ты не слышишь. Умаешься за день, не шелохнешься. И сегодня тебе пропадать до темной ночи?
— Не знаю.
Бурлаков смотрел на их руки, на свой исцарапанные, потемнелые от железа и гари, и ее, хрупкие, белые, в синих прожилках. Солнце дрожало на пальцах, просачивалось сквозь ладони, каплями падало на сыновье лицо. Сын слабо вздрагивал от паденья невесомого света, впитывал его веками и губами, наполнялся им, как зерно.
— Приходи, если сможешь, пораньше, — сказала жена. — Вместе его искупаем. Ты так любишь его купать. Придешь?