И когда двинулись к ним в село КрАЗы с бетонными полудугами, вышел народ на стройку. С топорами, лопатами, мастерками. Выводил у амурской протоки бетонные стены, вкладывая в них всю накопленную за войну усталость, всю память свою о пропавших. Всю свою надежду.
Старики, молодясь, отдавали свои последние стариковские силы. Фронтовики, кто мог и не мог, с гудящими рубцами и ранами, подставляли солнцу белые от соли рубахи. Вдовы впервые сбросили темное, вдовье, повязали цветные косынки. Сироты, выросшие без отцов, сжимали рычаги тракторов. В фундамент свезли с округи старые бетонные доты и врезали их в основание.
И когда за селом, у разлива, поднялись округлые своды, и в раскрытые ворота, как в шлюзы, потекло с лугов стадо, занося с собой запах травы и сонных, отяжелевших слепней, и оркестр начинал выводить старинный знакомый мотив, и уж кто-то пошел танцевать, — он, директор, стоял, сутулый, тяжелый, с нависшими бровями, и ему казалось, что в лугах, в низком слепящем солнце убегает от него, удаляется, мелькает ее, Надино, лицо…
Быков выводили по красным, освещенным зарею снегам. Вытягивали их на шестах, зацепив крюками за ноздревые стальные кольца. Быки шли, упираясь, словно катились на маленьких твердых колесах, тряся кудрявыми треугольными лбами, роняя слюну, кроваво вращая белками.
Огромное морозно-красное небо накрывало ферму. И Андрей Миронович, стоя под зарей, чувствовал, что она, заря, едина для всех них, живущих под ней. Думающих, страдающих, чувствующих. И для Анюты, зябко, в облаке розового пара стоящей, опершись на вилы. И для скотника Федора, налегавшего на гудящий шест, волокущего быка на кольце. И для доярок, вышедших взглянуть на быков. И для двух парней-пограничников, отдыхающих в этот час в маленькой, щедро натопленной казарме.
Андрей Миронович все это видел и знал.
Быки шли, переполненные жаром и силой. И казалось, брызги ее летят на снега, прожигая их до трав и цветов.
Рефрижератор, наполненный морожеными говяжьими тушами, вспыхивая в лучах прожектора зеркальной рубкой, палубными надстройками и радарами, оттолкнул белым тяжелым бортом ночной Благовещенск, мягко взревел машинами, колыхнув на волне отражение зеленой, горевшей в вышине звезды, и лег всей грудью на Амур. Мощно пошел, выдавливая из-под днища темную воду, распахивая ее до самых берегов. Нагонял в протоки волну, и там невидимые кувшинки качались на этой волне, кричали лягушки, распевали в сырых кустах ночные птицы.
Я лежал в каюте, чувствуя спиной рокотание железа, тугое движение реки. За перегородкой, в соседней каюте, спала Людмила.