Николай Афанасьевич услыхал голоса снаружи. Кто-то еще поднимался на борт, раскачивая стремянку. Начальник участка оторвался от чертежа.
— Директор! Француза ведет!
Они вошли в самолет, директор завода, француз и молодой переводчик.
— Вот, мсье Ленар, смотрите, что вас интересует. Ничего мы не скрываем, ни теперь, ни тогда. Где она, наша скрытность, о которой так часто пишут ваши газеты? Убедитесь сами.
Вступил переводчик. Француз заулыбался, развел руками, произнес ответ, зорко, цепко впиваясь в панели приборов, в кнопки и циферблаты. Переводчик повернулся к директору.
— Вы же знаете, что такое пресса. Не стоит обращать внимания.
Николай Афанасьевич хотел уйти, но они стояли возле трапа и загораживали выход. Николай Афанасьевич их рассматривал.
Директор был стар и давно знаком. Сейчас он хотел казаться любезным, но грубое, гончарно-красное стариковское лицо его оставалось напряженным, неласковым. Волосы торчали алюминиевым жестким бобриком. Зрачки были стальными и острыми.
Француз, нарядный, чернявый, с волнистыми волосами и душистым цветным платком, торчавшим углом из кармана, с золотым кольцом на руке, улыбающийся и приветливый, в то же время холодно, точно озирал самолет, будто прикидывал его тонны и скорости, сравнивая со своей французской моделью, сталкивая их в конкуренции, в борьбе за авиалинии. И в глазах его была та же серая острая сталь.
Николай Афанасьевич видел все это, думал о разности их судеб, забот. Думал и о своей судьбе и заботе.
Тогда он работал в тылу, ремонтируя прибывающие с фронта машины, истерзанные и обугленные, с пробоинами, с мятыми лопастями, выпавшие из бесчисленных виражей и атак военного русского неба. Завод был для них госпиталем, а он — хирургом.
Он сидел в кабине Ила, в борту которого была длинная дыра, словно самолет налетел на отточенный кол и тот распорол его живое нутро.
Он видел засохшую кровь на внутренней обшивке кабины и, сращивая жилы питания, думал о погибшем пилоте.
Кончилась смена, он собирался уйти. Подошел мастер и, просунув в кабину изможденное, костяное лицо, сказал:
— Еще одну смену, ладно?
Он работал еще одну смену, чувствуя кружение в глазах от голодной слабости. Укреплял проводку и старался представить последний полет машины, горящую цель под крылом и лицо человека в кабине, упавшего лбом на прицел.
Когда и эта смена кончилась, он, отдыхая, думал, что надо вставать, перебрасывать через борт свое тело, но над ним вновь склонилось лицо мастера, и сухие, потемневшие губы сказали:
— Еще полсмены, ага?
Он кивнул и начал работать. Держал плоскогубцы, силясь согнуть тоненький проводник. Чувствовал, что не может, что все распадается, исчезает в кружащемся обмороке, захватывает его в бесконечную карусель хвостов, фюзеляжей, носит над стожками, болотцами, крышами деревень. И из этой белизны и кружения, с зимних снежных равнин смотрит она, его Аня, слезно и нежно, стоит среди зябких трав. Когда он очнулся, увидел, что два худых молчаливых юнца примеряют лист для заплатки.