Кочующая роза (Проханов) - страница 83

Николай метался в горящих пролетах цеха, ополаскивая из брандспойта пылающий на стапелях штурмовик, и сквозь вой и огненный треск думал о ней, оставшейся дома: только бы она уцелела.

Он мчался, задыхаясь, по булыжным улицам, мимо темного теса заборов, мимо церкви с голубым облупленным ангелом, надеясь, моля: пусть только не ее, не ее. Не верил ни запаху гари, ни машине с красным крестом. И будто рухнул в слепое кружение и тьму, медленно возвращался назад — в этот свет, в эти крики, в мелькание лиц. Там, где стоял их дом, среди груд кирпича дымилась горячая яма. Его жена и его нерожденный ребенок превратились в жаркую рытвину. Их кровать была свита и смята в обугленный ком железа. И в тлеющих досках лежала его жестяная птица, раскаленная докрасна.

Он сидел над остывающей птицей. Уносил ее бережно, прижимая к рубахе.


Начальник участка окончил летучку. Взглянул на Николая Афанасьевича.

— Давай покажи, Афанасьич, как ты повел сто восьмую!

Они склонились над чертежом, касаясь близкими головами. Николай Афанасьич водил своим зазубренным пальцем, а начальник следом золоченой ручкой.

— А на первой машине так же вел к интегратору?

— Так же.

— Вопреки чертежу?

— Вопреки. Я ж мастеру говорил, как ловчее.

— Да это все так. Я тебе больше, чем чертежу, верю. В КБ за всем не усмотришь. А ну пойдем на борт, покажи. В карту внесем пометку.

Они приблизились к самолету. Машина застыла драгоценно и грозно, разведя напряженные ласты, нацелив обтекаемый конус со стальной иглой, прокалывающей звуковой пузырь. Поднялись в кабину, в холодные зеленые отсветы, будто вся полусфера выложена малахитовыми досками. Кабина, с пустыми креслами, с недвижимыми рычагами штурвалов, была живой и наполненной. Мерцала тысячью глаз, готовая, как гигантская голова, принять в кристаллические ромбы глазниц размытую синь океанов, кривизну зеленой земли, глубокое серебро облаков.

Николай Афанасьевич показывал начальнику движение жилы. Тот аккуратно вносил исправления. Николай Афанасьевич смотрел на чертеж, на приборы, на малиновый, вдаль уходящий салон, а видел совсем другое.

Он лежал на открытой платформе, возле укутанных в брезент станков и деталей. А мимо неслись стожки, озерки, перелески, далекие ветряки на буграх. Розоватые тропки убегали к хуторам, деревням. И все это оставлялось для несчастий, поруганий и бед, и не было сил удержать ускользающие горизонты.

Он мучился, думая об этом под стуки колес. И в этот миг со стороны солнца с негромким потрескиванием пулеметов показался «мессершмитт», бледно полыхая под крыльями. Взмыл свечой, отстав в развороте, и начал падать, нацелившись в него, лежавшего навзничь. И такая тоска, и бессилие, и ненависть к чужой машине, что он вскочил навстречу нарастающей точке и закричал, размахивая вещевым мешком: «Ну бей меня, бей меня, гад!» И в раскрытых его зрачках, сквозь ветер, блеск пулемета, вдруг метнулась она, как видение, в своей белой ночной рубахе, закрыв его на секунду волосами, руками, и скрылась. «Мессершмитт» пронесся над головой, откалывая от платформы свежие щепы. А он стоял, потрясенный. В мешке две рваные дыры. Жестяная птица пробита.