Жизнь: опыт и наука (Фуко) - страница 5

Во французской истории наук, равно как и в немецкой критической теории, речь, собственно, идет о глубинном изучении того разума, структурная автономия которого несет с собой историю всевозможных догматизмов и деспотизмов, — разума, следовательно, который достигает своего освобождения лишь при условии, что ему удается освободиться от себя самого.

В центр того, что волнует философскую мысль сегодня, вопрос о Просвещении был вновь поставлен благодаря многочисленным процессам, которыми была ознаменована вторая половина XX в. Первый из них связан с той ролью, которую приобрела научная и техническая рациональность в развитии производительных сил и в игре политических решений. Второй — это собственно история "революции", носителем чаяний о которой и выступил с конца XVIII в. тот самый рационализм, который мы теперь вправе спросить о его участии в тех последствиях установления деспотизма, среди которых эти чаяния затерялись. Наконец, третий— это то движение, в русле которого — на Западе и у Запада — стали спрашивать о том, что дает право его культуре, науке, социальной организации и, в конечном счете, самой его рациональности претендовать на универсальную значимость. Не есть ли это только иллюзия, обусловленная его господствующим положением и его политической гегемонией? Два века спустя после своего появления вопрос о Просвещении возвращается одновременно и как способ осознания Западом своих нынешних возможностей и доступных для него свобод, но также и как способ спросить себя самого о своих собственных границах и полномочиях Разум — это и деспотизм, и свет.

Не будем поэтому удивляться, что история наук, особенно в той своеобразной форме, которую придал ей Ж. Кангилем, заняла в современных дискуссиях во Франции столь центральное место.

Если говорить в самых общих словах, история наук долгое время занималась — по преимуществу, если не исключительно, — только немногими "благородными" дисциплинами, которые это свое достоинство получили благодаря древности своего происхождения, высокой степени формализации, допускающей их математизацию, а также благодаря тому их привилегированному положению, которое было отведено им в позитивистской иерархии наук. Располагаясь таким образом в непосредственной близости к тому знанию, которое со времен древних греков вплоть до Лейбница составляло одно целое с философией, история наук при этом уклонялась от центрального для себя вопроса: вопроса о ее отношении к философии. Кангилем перевернул проблему. Центром своей работы, ее сутью он сделал историю биологии и медицины, прекрасно понимая кри этом, что теоретическая значимость проблем, порождаемых развитием той или иной науки, отнюдь не обязательно прямо коррелирует с достигнутым ею уровнем формализации.