Украденный горизонт. Правда русской неволи (Земцов) - страница 105

Кстати, по большому счёту любой из этих органов запросто может кульбит выбросить: забарахлить всерьёз, а то и вовсе в ступор, в отказ. Потому как давно за сорок мне, а с учётом прожитого и отсиженного всё давно изношено.

И внахлёст на видения про мой ливер добавка про то, как совсем не спится опять же последнее время, как перед глазами, даже не закрытыми, то родители, давно умершие, появляются, то давние, куда-то пропавшие, скорей всего так же умершие, друзья.

Мерзкое настроение, паскудные мысли, главная из которых: неужели меня ищет эта смуглая порывистая женщина?

Где-то читал воспоминания какого-то интеллигента, что оттянул в сталинские времена десяточку. С гордым пафосом он, вроде как, признавался и себе и своим читателям, что в неволе он стал ближе… к Богу. Врал, сто процентов. В тюрьме, в зоне, в лагере, человек ближе только к смерти становится. Тем более, если туда он по беспределу, или по оговору, как тот самый интеллигент, попадает. А Бог, который есть конечно, в таких ситуациях бочком-бочком от арестанта и… куда подальше. Не вспоминает он про арестанта, и даже в его сторону не смотрит. Вроде как никакого до него дела нет. Бог — он всё больше для вольных, да и то по особому выбору. Арестанты для него — на потом, на послезавтра, на самую последнюю очередь. Зато смерть тут как тут. То в стриженный зековский затылок дышит, то впереди мельтешит, под ногами путается, а то и просто очень конкретно по плечу хлопнет: мол, пора!

Кстати, почему никто, кроме меня, эту смуглую вёрткую даму между седьмым и девятым бараками не видел? Ни вчера, ни в какое предыдущее время. Даже никакого разговора на эту тему от тех, кто дольше всех сидит, я не слышал. Возможно, просто не принято на эту тему разговаривать, а, возможно, и впрямь всё это про меня, а, значит, и за мной?

Был бы пограмотней, умел бы слова гладко складывать, обязательно написал бы что-то вроде рассказа про смерть в лагере строгого режима. А ещё лучше что-нибудь в стихах про то, как здесь люди умирают, что напоследок почувствовать успевают, что накануне им снится или просто мерещится. Разумеется, опять про всё с поправкой на то, где находимся. На то, что неволей называется, что в территорию между заборами и вышками втиснуто-засунуто.

И, всё-таки, куда вчерашняя смуглая женщина подевалась? Бессмысленный вопрос. Спрашивать об этом так же бессмысленно, как интересоваться, откуда она появилась. Ещё бессмысленней искать этому свидетелей, спрашивать об этом таких же, как ты арестантов.

Между прочим, именно здесь понимаешь, как в неволе дистанция между жизнью и смертью сокращается. Все переходные моменты и посредники всех калибров исключены. По сути, арестант со смертью просто один на один. На воле в этой ситуации всегда кто-то подворачивается, кто такой контакт амортизирует, кто, хотя бы, часть наваливающейся чёрной тяжести на себя берёт. Пусть, зачастую без должной искренности, а то и с откровенным липким лицемерием. Те же родственники, друзья, те же медики, что на воле в таких ситуациях рядом вроде как рядом обязаны быть — всё это в параметры понятия «смерть на зоне» никак не вписывается. Понятно, что и родственников здесь никаких быть не может. На зоне только арестант и неволя, а все родственники, сколько бы писем они не присылали, и как бы часто ты их по телефону, запрещённому, но в любом бараке непременно присутствующему, ты их не слышал, всё это что-то очень-очень далёкое, если не сказать чужое. И те родственники, что на свиданку сюда отваживаются приезжать, ближе не становятся. Потому что эти люди — часть воли, а воля отсюда бесконечно далека. Потому что здесь — неволя, а воля и неволя — это два измерения, два космоса, которые не то, чтобы воюют между собой, но которые просто исключают друг друга.