Она просто человек. Потому видел я иногда тех, что разочаровывались. Они видели рядом человека и после решали, что он недостоин. Вот так просто – решали, что он чего-то там недостоин, потому что у него нет крыльев за спиной или потому что он не вознесся над ними с нимбом над головой. Им нужен то ли бог, то ли дьявол.
Если вошел в доверие, обидчику перегрызет глотку.
Нету снобизма. Предложит чаю, кофе и чего ты только попросишь. Гостеприимна, если попал домой. Правда, попробуй попади. Закрыта сильно. Много терзали, били, щипали, кололи. Пытались подмять, разнести и раздавить. Украсть то, что заработала для себя, и недодать то, что заработала для других. Купить то, что написала, и продать то, что напишет завтра.
Сечет твою мысль с полуслова. Понимает абсолютно все. Дельцов и торгашей от музыки вычисляет за километр. Не обманывает себя по пустякам.
Компромиссы заставляют страдать…
В Мюзик-Холле я первый раз встретил Пушкина.
Гаврош давал Питерского «Мотофозо». Я как обычно пришел пораньше, «глотнуть атмосферы». Пожилая билетерша, спросив фамилию и услышав в ответ «Городецкий», укоризненно пожурила:
– Эх, молодые люди, помешались вы все что ли на этом «Ночном дозоре»? Лучше бы в театр ходили чаще.
Не найдя чем ответить на неожиданный выпад от представителя старшего поколения, я прошел внутрь и отправился гулять по коридорам и закоулкам, коих несметно в любом уважающем себя театральном заведении.
Каждый театр не похож на другой. Со своей аурой, своими стенами и своими запахами. Возьмите подмостки. Дерево – это только дерево. Но подмостки хранят все. В подмостках суть театра. Они могут скрипеть от старости, а могут от страсти – и им это простительно. Это придает шарм. Но не только. Ценность шага, цена движения. Если ты рискнул и сделал шаг, шаг за которым раздастся скрип, который привлечет взгляды, то нет права на ошибку. Ты не можешь обмануть эти сотни повернувшихся голов, и выдать пустышку. Подмостки не прощают.
Зал всегда в противовес. Мягкий занавес прочнее великой китайской стены. Занавес никогда не пустит вас в тайны, хранимые им.[4] Он умрет вместе с театром, разделенным испокон веков на две вселенных, немыслимых друг без друга.
Рожденный для сцены не усидит в мягком кресле зрителя.
Я неспешно слонялся по тихим коридорам Мюзик-холла, пока внимание мое не привлек голос, звучащий в конце одного из темных коридоров. Как будто что-то читали. Голос то становился громче, то затихал. Подойдя поближе, я понял, что за дверью читают Евгения Онегина: