И все-таки, в силу присущей мне ученической добросовестности, я обязан был исследовать и этот вариант, сколь бы невероятным он мне ни казался. Я покинул школьные задворки и вышел на широкую улицу.
Для этого — не самого удобного, надо сказать, — вопроса я наметил пожилого досужего мужичонку, неторопливо принимающего утренний (вечерний?) моцион. Очень ровным и корректным тоном, призванным для того, чтобы сгладить всю дурацкость смысла вопроса, я спросил:
— Скажите, пожалуйста, сейчас утро или вечер?
Мужичонка посмотрел на меня и, погодя, неохотно ответил:
— Вечер…
И отвернулся. Я поблагодарил его с удвоенной корректностью и направился к автобусной остановке.
Я был спасен!
(Конечно, перед всем этим я наглотался нехороших таблеток.)
Вчера дождь рокотал так, как будто над всей землей был натянут тент.
А я засыпал. Почему-то дождь порождал некую причастность к сказке. Андерсеновские острые крыши, человечки в цилиндрах, перебегающие от одной дверки к другой. Если бы за каждым тянулась нить, то сколько бы сложных перекрестий они образовали.
А я засыпал, садился, как солнце в море. Но долго, очень долго. Море было бесцветным, солнце бледным. Никак не сесть, не утонуть.
Похолодеет душа,
Что за богач здесь чудит?
А под окном, чуть дыша,
Бедный художник стоит.
О, как хочется порой, забыв об изысканных коньяках, упиться сивухи с соленым до невыносимости огурцом!
Художник и вправду стоял у нее под окном. Он был неровно побрит, с двумя ярко заметными болячками на физиономии: порезался от волнения; на нем был светлый костюм, который последний раз он надевал на свадьбу; тогдашнюю свою невесту он не видел лет уже пятнадцать. Художнику было скверно. Он, правда, вчера не пил — недешево ему это стоило, — но, чтобы обрести человеческий облик и приличное самочувствие, ему нужна была, как минимум, неделя. Физиономия все равно была опухшая, башка болела, подергивались локти и колени. Прошибало мерзким потом. Да и выхлоп от него, должно быть, стоял. Все это он понимал.
Сердце часто и меленько билось, прямо трепетало, как бабочка, с чего-то, впрочем, застрявшая на одном месте. Нет, не с бодуна оно билось.
Он смотрел на площадь, куда прибывали и прибывали ревущие грузовики, груженные алыми розами. Все больше, все больше наполнялась площадь цветами.
А он смотрел и временами не понимал, зачем это все. Ей он все равно не нравится, и не откупишься тут цветами. Последний рывок, агония, в сущности. Так она, по крайней мере, его заметит и запомнит, а до этого три раза его с ней знакомили, но балованная актриса всякий раз его забывала, не только имя, но даже лицо.