— Поймите: мог бы и я прожить другую жизнь — совсем другую…
Он не жестикулирует: подавшийся телом вперед и зажавший руки меж колен, он коленями-то и удерживает руки от жестов. Смелея, он сообщает молчунам и о том, что прилгнул: я никто и вовсе, мол, не засекреченный ученый — это уж по пьянке, это лишнее, простите… Размазывать собственную ложь неприятно (впрочем, он не помнит, говорил ли он, что он ученый, или только намекал), и Родионцев решается на полную откровенность: да, он из тех, кто шестерит, суетится, и произошло лишь то, что у него просто отняли эту лукавую должностишку, пусть крохотную, но там (о, это особый разговор) было солнечное местечко, к которому од привязался.
И, прервав ход, мысль его вновь проваливается в некое прошлое:
— А они теперь поучают, с молодежью работают — те, что гениальничали… — Он сам не понимает, что это он говорит и перед кем оправдывается. Рябые мужики — как братья; а может быть, они и есть братья. Они в клубах дыма, крупнолицые, старые, и лица у обоих в оспинках и в какой-то замшелости. Они сидят здесь с самого начала, с первых поставленных городских стен, со времен усобиц — много сотен лет, — похожие на старые башни, по которым палили пулями, стрелами и камнями, а потом в места выбоин изо дня в день налетала, пыль, вырос мох, и птицы стали там вить гнезда.
— Вы поймите: я не пьяница, не краснобай, я человек, — чуть ли не молит Родионцев у них хоть слова, хоть знака, боясь их молчания, боясь, что сказанное им обречено еще больше убавиться и умалиться, если он не получит от них внятного слова в ответ. Он сидит один на один с собственной недоговоренностью, которую ни выразить, ни до конца исчерпать, а эти рябые молчат и только допивают водку.
Когда Родионцев, дернувшись к графину, тоже наливает очередную стопку и быстро, оглушающе выпивает, появляется Вика.
Теперь за столом их четверо. Быстро подошедшая и присевшая рядом Вика негромко (в ресторане шум и ор) говорит: нет-нет, ни есть, ни тем более пить не стану, я поговорить хочу, Митя, рассказать хочу…
Родионцеву слова не даются, губы шлепают — тогда он молча придвигает ей рюмку с водкой.
— Да не хочу я! — взвивается Вика. — Господи, как я ненавижу рестораны! Да что ж они так орут?!
Гневная, она оглядывается на близкие банкетные столы.
— Это ж невозможно терпеть, — говорит она, несколько оправдывая свою раздражительность (и свой приход) перед двумя рябыми мужчинами.
Вика к ним вполоборота; и объясняет — шум, мол, мешает жить, существует, мол, даже теория о чудовищном разрушении шумами нервной системы. Никак не желая быть чужой за столиком, обживаясь, она то улыбается им, то серьезничает, а эти двое рябых молчат. Они молчат и курят, и, наконец, с огромным промедлением один из них на всякий случай говорит Вике, борющейся с шумами: