Человек бегущий (Туинов) - страница 60

Грушенков пошел к другу, захватив тазик по дороге. Славка будто обрадовался ему. Да тазику, тазику обрадовался. А Грушенкову… Что ему радоваться? И узнаёт ли Славка его сейчас? Вряд ли. Вот он, сидит, утеночка в тазике опять пужает, что-то вякает себе под нос и воет, воет. Он что же, совсем, что ли, оборзел? Грушенков насмотрелся на этих шизиков, которые клей или краску нюхают, на этих болванов, — два года процедур и жирное пятно на легких, частичная потеря памяти и другие похожие радости, как объяснил ему брат, — на недоумков этих насмотрелся, на идиотов, на самоубийц. Да и что на них было смотреть? И тошно, и грустно… Грушенков всегда избегал этой мерзости, зная себя, даже не попробовал ни разу, страшась втянуться, хоть и предлагали, и силком один раз тащили — тот же Блуд в Славкином дворе. Он боялся стать рабом, беспомощным, жалким животным, скотиной, которая день ото дня теряет остатки облика своего человеческого, несвободы боялся, зависимости, чужой этой, бездушной власти над собой. Ведь он такой увлекающийся, а тут только начни, только сунь коготок, только вляпайся, голову подставь под это ярмо, а дальше не твоя забота, дальше, как по рельсам, понеслась душа… Нет, не в рай, а прямо в выгребную яму, на помойку, на кладбище, дальше ты уже не человек…

— Дай еще воды… — еле слышно, сквозь горловой клекот и трясучку промямлил Славка, и Грушенков вздрогнул и обрадованно обернулся к нему…

И аж отпрянул!..

Славка смотрел на него такими глазами, что захотелось заплакать. И эти круги, эти фиолетово-зеленые тени вокруг, эти обвисшие, безвольные щеки, бледный этот лоб в бисере холодного пота, эти губы… Грушенков протянул ему кружку с остатками воды и выбежал в кухню, чтобы не видеть, не слышать больше ничего.

* * *

Алекс порылся в кармане плаща, нашарил ключ и отпер дверь ЖЭКовского клуба. В лицо пахнуло знакомым банным духом березовых метелок, сваленных кучей под лестницей на второй этаж, спертым, прогретым мощными батареями центрального отопления воздухом крошечного спортивного зала, районной их качки, настоянном на крепком мужском поте, неистребимом и лютом, и сладковатом тальке, который в обилии самодеятельные добровольные спортсмены, доморощенные любера, сыпали себе на ладони, на плечи и ключицы перед тем, как взять очередной вес или сделать кувырок или «солнышко» на скрипучем, шатком турнике. Рок-группа «Завет», которой Алекс руководил уже второй год, занимала в этом клубе подвал, лишенный дневного света, душный и гулкий. И когда совпадали часы тренировок у районных тяжелоатлетов и репетиции рок-группы, Алекс всегда мучился от глухих, тупых ударов сверху, вплетающихся в мелодию. Это разопревшие гиганты, взяв вес или не взяв его, обессиленно избавлялись от штанги, а попросту роняли ее, со всего маха от полноты чувств, от переполняющих душу эмоций, совершенно чуждых и непонятных Алексу, от широты натуры, наконец, бухали они в помост, который аккурат находился над ударной установкой Сани-барабанщика. Иногда Саня сбивался от этого с ритма, за ним и все соскакивали куда-то, как в кювет, шли кто в лес, кто по дрова, и приходилось начинать сначала. Вообще Алекса будто преследовали эти спортсмены, накачанные, сильные, мужественные, прямолинейные и, по его мнению, малость отстающие в развитии от остальных людей. В школе, где он маялся уже десятый годок, их был целый класс — параллельный, десятый «А». И еще два класса подрастали — восьмой «А» и девятый. Тоже будущие чемпионы, тоже гераклы, надежды Олимпа, тоже замученные тренировками, зазнавшиеся от бесплатных поездок по стране, от сборов своих и чемпионатов, от первенств и турниров, — а кто и за кордон уже катался, — сытые на своих талонах усиленного питания, спокойные, как танки, дисциплинированные, у каждого свой режим, своя программа тренировок, свой пик формы к нужному сроку. Когда Алекс два года назад не попал в класс олимпийского резерва, он очень поначалу расстроился. Как-то так принято было в их школе, что ребята из этих спортивных классов проходили как бы первым сортом, а все остальные будто бы были с брачком, с изъяном, с невидимой глазу червоточинкой. И Алекс, как дурак, попался ведь тогда на эту удочку, загрустил, кинулся было даже к завучу, к директору, стал хвастать своими результатами при сдаче норм ГТО. Ему объяснили, что кого брать, кого не брать в классы олимпийского резерва, решается даже не в школе, а где-то за ее доступными пределами, каким-то там тренерским советом, растолковали сочувственно, что он мог бы попасть в эти классы только если бы занимался спортом с раннего детства или если вдруг удивил бы всех каким-нибудь сверхсногсшибательным результатом, например, прыгнул бы дальше самого прыгучего в их школе, толкнул бы больше самого толкучего… Но в раннем детстве Алекс занимался музыкой, прямо с шести лет, с подготовительного класса дневной их музыкальной школы. Он и до сих пор старательно избегал надоевшую эту дорогу до проспекта Огородникова, да и последние годы учебы — шестой, седьмой классы — все норовил разнообразить свой путь до музыкалки, то одной ходил улицей — ничего, что в обход, — то другой. О, если бы кто знал, как не любил он тогда эту музыку! И ежедневные три-четыре часа дома за пианино, с какой радостью он исключил их два года назад из своего расписания занятий!.. Но потом, когда не попал в престижный, в первосортный спортивный класс, музыка, только она помогла ему утвердиться в школе. Что теперь ему эти супермены из десятого «А»? У него есть «Завет», у него отличная для начала аппаратура, гитары, конечно, не «Фэндэр» и не «Джипсон», но под них, сделанные на заказ, у него красавица солистка, а Саня-ударник — может быть, лучший ударник в городе, уже не одна группа пыталась переманить, сулили ему златые горы, установку с двойными глицериновыми мембранами на барабанах, но Саня — кремень, Саня — патриот «Завета», Саня остался, у него еще два бойца на ритм- и на бас-гитарах, у него довольно прозрачный пульт и скоро будет самопальный ревер, а сам он пишет музыку и тексты, сам поднаторел на этом деле и прекрасно держится на публике. Нет, эти мускулистые дебилики не вызывают у него теперь зависти, разве что только сочувствие. И что он завидовал им, дурачок, прежде-то?