Под сиденьем в кабине перевозки сыскалась бензиновая горелка. Русскую саперную лопатку я тоже там нашел. И еще восемь плащ-палаток, а под ними — десять килограммовых банок с мясными консервами. У всех шоферов руки загребущие. Особенно у тех, кто возит начальство. Их меньше проверяют. Но теперь шофер перевозки убит. Его застрелила легкая как перышко девушка, которая обзывает идиотом того, кто хочет ей помочь. Майорский шофер тоже убит. Уж его-то машина наверняка похожа на продуктовый склад. Но Ирина на своей швейной машинке идет на бреющем. Девушки, которые в страхе и отчаянии разыскивают своих подружек, способны на все. В вещмешке у моего лейтенанта оказалась трубочка прессованного кофе, зубная щетка и бритвенный прибор. Больше ничего. О столе лейтенанта заботился его денщик. Но теперь и денщик то ли убит, то ли в плену.
Теперь у него за денщика я. И он хочет пробраться в Швецию. Больше ничего. У кого что-то есть, у того все есть. Хорошо теперь иметь родню в Швеции. Я пошел искать роду. В конце лощины я видел мокрые камни. А повыше, на изрытом поле, тысячелистник. Заварка. Грунтовые воды каплями стекали с блестящего в прожилках камня. Я подставил манерку в то место, куда падали капли. Если господин лейтенант желают утолить жажду, им придется запастись терпением. Недаром говорят, вода течет, а дурак приглядывает. Воде спешить некуда. Одна капля поджидает другую. А идиот смотрит на все это. «На дне долины ровной я мельницу видал…» Грустная песня пристала ко мне как почесуха. С тех пор как русская девушка обозвала меня идиотом, у меня как-то грустно стало на душе. Грустить, не зная толком почему, это не нормальное состояние, это меланхолия. Меланхолик — это все равно что в подпитии. А быть в подпитии — это хуже, чем испытывать тоску по родине, говаривал мой отец. Короче, как быть? Я решил разобраться в себе самом, покуда натечет полный котелок. А потому сел и обхватил голову руками.
Идея моего господина и повелителя, во имя которой я принес клятву, представлялась мне разумной, только если смотреть на нее с его колокольни. Но я-то, я-то чего не видал в этой Прибалтике? Мой дом стоял на Железнодорожной улице, в пригороде Лейпцига. Отцу уже за пятьдесят, он больше не военнообязанный. Он по-прежнему водит свою четверку Штёттериц — Кнаутклееберг и обратно. А до сестер мне больше нет никакого дела. Они вышли замуж и покинули дом. Мать портняжит, на фабрике она шьет военную форму, дома — дамское платье. И зарабатывает дома в два раза больше. Нелегально. За Цвайнаундорфом у нас есть садовый участок. Огороженный. Овощи, картофель, сарай и закут с двумя хрюшками. Мать туда не заглядывала. Туда ходил мой отец, зарабатывал себе пенсию по молодости, как он это называл. Каждый год одна свинья — на продажу, одна — для нас. Это помогало нам удержаться на плаву. Отец говаривал: у нас никто не в партии, ни я, ни жена, ни свиньи. И все-таки мы нужны людям. Отец давно уже не писал мне. Год назад, во время последнего отпуска, я сказал, что он ставит себя на одну доску со свиньями. А он ответил, что чего-чего, а этого он не делает. Только мне с моим куцым умишком этого не понять. Мать вмешалась в наш разговор. Взгляните на птиц небесных, пропела она, они не сеют, не жнут, и отец их небесный кормит их. Вообще, чистый бред с моими стариками. Но ведь с родной матерью спорить не положено. Если я вернусь домой — ученье я уже закончил, — меня там ждет моя работа. В Энгельсдорфе, на железной дороге, в паровозном депо. Если не считать собственной жизни, чем грозит война лично нам, Хельригелям? Ну, разве что потеряем квартиру. От бомбежки. Но особых богатств в ней нет. А трамваи, паровозы и дамские платья будут нужны и после проигранной войны. И работяги будут нужны. И свиньи. Свиньи всегда нужны, чтобы забивать их и есть. А люди — чтобы жить. И работать. Война была нам нужна. Поскольку нам не хватало жизненного пространства. И работы. Больше врагов — больше чести. Правда, насчет чести дело обстоит плохо. Отец мой говорил: «Больше врагов — больше пушек. Больше пушек — меньше галушек».