Но и этого показалось недостаточно.
Человек по сути малообразованный, тем не менее он достаточно знал историю Государства Российского. Он, конечно, помнил, что послужило непосредственным толчком к возникновению обществ вольнолюбцев, ставших впоследствии декабристами; он высоко ценил Ивана Грозного; он прекрасно понимал, почему Екатерина Вторая сказала о Радищеве, дескать, бунтовщик хуже Пугачева. Он соглашался — молча, тайно — с известной формулой насчет врагов внутренних и внешних, полагая, что внешние враги разнообразны, внутренние же в России это извечно — жиды и студенты; под студентами имелась в виду интеллигенция, и не только молодая.
Интеллигентов он, завидуя, не любил еще с юных лет; их он помянул недобром в самом начале войны, обозвав перепуганными интеллигентиками, сокрушать принялся тотчас после победы… Но в нем жил страх, сделанного казалось недостаточно. И, следовательно, оставались — жиды.
Дежурный генерал постучался осторожно, получил разрешение, положил на стол, не решаясь приблизиться и отдать в руки, пакет, опечатанный сургучом, как и все — даже самые безвинные — пакеты, доставляемые сюда.
— Ваше приказание выполнено, товарищ Сталин, — доложил он, внутренне, как всегда, спотыкаясь на обращении: согласно уставу полагалось, конечно, именовать — товарищ Генералиссимус Советского Союза… Но товарищ Сталин не признавал иных обращений, кроме общего. По имени-отчеству звать дозволялось лишь немногим. И лишь считанные единицы теперь еще могли называть его давней подпольной кличкой Коба.
— Распечатайте, — приказал Сталин.
«Народные праздники и массовые театрализованные действа» — называлась книга. Советское издание. То, что надо. Автор — какой-то Кугельман… Это хорошо, что Кугельман…
Врача-академика с редкой, странной фамилией Мойся, унаследованной от еврейских местечковых предков, возвращали с допроса.
Его волокли по низким, почти квадратным в сечении коридорам, они причудливо змеились, делались то прямыми, то изломанными под неверными углами, то вдруг искривлялись, выгибались дугой; стены сближались неотвратимо, казалось, вот-вот они соприкоснутся, раздавят, превратят в кровавую лепешку; но, едва коснувшись истерзанного тела, стены поспешно пятились, прядали куда-то прочь, их выпуклости делались вогнутыми; стены вырастали ввысь, терялись в черноте, а может быть, они углублялись и тьма была внизу? Лампы, несчетные, разбросанные кое-как, непрестанно, безостановочно меняли цвет — зеленые, желтые, багровые, белые, синие, фиолетовые, опять синие, оранжевые, то в полоску, то пятнами; они менялись размерами — от чуть ли не микроскопических, тех, что применяют в медицине, до почти прожекторных; они отличались неустойчивостью формы — каплевидные, шарообразные, трубчатые, плоские, кубические, спиральные, змееподобные; они звучали — скрежетали, взвизгивали, трубили, гудели, даже мяукали; от них воняло сероводородом и благоухало тончайшими духами, они отравляли воздух трупными миазмами и сочились ароматами весеннего луга; они подмигивали, мерцали, разливали ровный лабораторный свет, они лупили с размаху по глазам прямыми, точно штырь, лучами, гасли, оглушая мглой, вспыхивали шаровыми молниями; они падали, звенели осколками, воссоздавались вновь сами по себе…