Щерился балагур и стукач Виктор Старостин, веселый малый, похожий на студента, пострадавший «за любовь», а на самом деле за пьянку на боевом дежурстве. Это он, осердясь, что Матюхин не поделился деревенской снедью, запросто выдал его своему шефу Прокусу и теперь предвкушал заслуженные тридцать сребреников и не догадывался, как жестоко и страшно будет избит сегодня ночью лишь за то, что был заседателем в суде скором и неправедном, — и, харкая кровью, недолго протянет на свете.
Тихо шепча, молился темный крестьянин из-под Каменец-Подольска, сержант хозяйственного взвода Губаревич, благодарил Бога: не допустил, чтобы ему, Михасю Губаревичу, пришлось взять грех на душу и расстрелять Матюхина.
Опустив пистолет, глядел на распростертое тело и содрогался от ненависти за тот плевок в лицо майор Прокус, метивший на повышение, исправный слуга. Он дождется повышения, но впереди будет пятьдесят третий год — что принесет он и полковнику, и Прокусу, и другим прокусам, они пока и вообразить не могли.
Смотрел, заставляя себя не опускать глаза и запомнить, вежливый, тихий Этинген, уже охлестнутый взглядами стукачей, уже загодя приговоренный — пока лишь к пятнадцати суткам в освободившейся после Матюхина яме, а после — к недалекому времени разгрома космополитов, когда ему и миллионам соплеменников кричали слово «жид» не только полуграмотные матюхины. И не столько они.
Стоял, унимая дрожь, и я — смотрел на первую увиденную мною смерть, на первый настоящий и столь страшный произвол… Я — я тоже что знал в жизни наперед, как она станет меня казнить… А если бы знал — разве под силу мне было изменить ее, сделать такою, какой хотел. Да и знал ли я, какой жизни я хотел для себя…
Строй распустили, наконец, и батальон отказался от завтрака, весь как один. Даже те, кто не прочь был перекусить после спектакля, — не насмелились.
И лишь Прокус — видел я, — проводив полковника и трибунальцев с отоспавшимся (на казни он присутствовать не пожелал) прокурором, направился к офицерской столовой под навесом. Я представил, как он будет ломать хлеб этими своими руками, — тогда вот меня и вырвало наконец, вырвало жестоко, наизворот.
1968 г.
В мае сорок третьего я стал инструктором нашего сельского райкома комсомола. Теперь-то понимаю, что для этого поста вовсе не годился, хотя бы по возрасту: мне только что минуло шестнадцать. Но я, как выражаются аппаратчики, зарекомендовал себя на практической работе секретаря школьного комитета, положение же с кадрами было трудное, и меня взяли да и назначили. У меня хватило ума сдать вместе с ребятами за девятый класс, договориться в школе на будущее, на выпускные экзамены — если к тому времени не уйду в армию, — и я ретиво принялся за дела.